Твой восемнадцатый век
Шрифт:
В нужный день в Преображенские казармы доставляются винные бочки — бравые гвардейцы поднимают на руки любимую Елизавету, входят в спящий дворец Ивана Антоновича без всякого кровопролития… Разве что кому-то свернули скулу или кого-то сбросили с лестницы.
Впрочем, страсти разгорелись, когда достигли царских покоев: малолетних детей вырывают из рук кормилицы, четырехмесячную принцессу Екатерину Антоновну пьяный преображенец роняет; Анну Леопольдовну и принца Антона Брауншвейгского оскорбляют, вот-вот убьют… Тут, однако, является Елизавета, переодетая в мужской костюм (позже она часто станет на балах повторять этот «маскарадный номер», настаивая, чтобы и другие дамы «следовали ее примеру»: хитрость была в том, что дочери Петра мужской наряд был к лицу, толстым же фрейлинам и камергершам — отнюдь не всегда)…
Итак, является Елизавета и объявляет «царям»
Так представлял Ломоносов политику новой царицы, которая велит молчать «пламенным звукам», то есть войне (в конце правления Анны Иоанновны шла война с Турцией; Анна Леопольдовна воюет со Швецией).
Молчите, пламенные звуки, И колебать престаньте свет: Здесь в мире расширять науки Изволила Елизавет.Радость Ломоносова, конечно, и радость Крашенинникова: в той же знаменитой ломоносовской «Оде на день восшествия… Елизаветы Петровны» ученый-поэт напоминает новой царице, какими удивительными землями и богатствами она владеет. В стих попадают и те самые края, реки, моря, которые пересекал Степан Петрович в минувшем 1741 году.
Хотя всегдашними снегами Покрыта северна страна, Где мерзлыми борей крылами Твои взвевает знамена, Но бог меж льдистыми горами Велик своими чудесами: Там Лена чистой быстриной, Как Нил, народы напояет И бреги наконец теряет, Сравнившись морю шириной. Поэт воображает невообразимую Сибирь, Охотник где не метил луком, Секирным земледелец стуком Поющих птиц не устрашал.Как положено в поэзии, Ломоносов гиперболизирует, преувеличивает (впрочем, в Петербурге и сто лет спустя верили, будто по улицам Тобольска, Якутска, Иркутска так и бегают соболя!). Однако дело не в скучной точности, а в идее! Новая царица хоть и не знает никакой географии, но по ее приказу «премудрость» скоро должна проникнуть даже в те края, где Крашенинников провел четыре славных года.
Невежество пред ней бледнеет. Там влажный флота путь белеет И море тщится уступить: Колумб российский через воды Спешит в неведомы народы{2} Твои щедроты возвестить. Там, тьмою островов посеян, Реке подобен океан{3}, Павлина посрамляет вран. Там тучи разных птиц летают, Что пестротою превышают Одежду нежныя весны; Питаясь в рощах ароматных И плавая в струях приятных, Не знают строгая зимы.Опять преувеличение, «смягчение» истины, но оно открывает нам, как же доволен Ломоносов событиями 25 ноября 1741 года! А Крашенинников, узнав новость в Иркутске, вероятно, жалеет, что он — не в Петербурге: сибирские дороги длиннее, чем царствования…
Довольны ученые. Надеются и уцелевшие «птенцы гнезда Петрова».
ПУШКИН: «Когда императрица Елизавета взошла на престол, тогда Ганнибал написал ей евангельские слова: «Помяни мя, егда приидеши во царствие свое». Елизавета тотчас призвала его ко двору, произвела его в бригадиры и вскоре потом в генерал-майоры и в генерал-аншефы, пожаловала ему несколько деревень в губерниях Псковской и Петербургской, в первой Зуево, Бор, Петровское и другие, во второй Кобрино, Суйду и Таицы, также деревню Раголу, близ Ревеля, в котором несколько времени был он обер-комендантом».
Тут историкам почти не к чему придраться (разве что уточнить некоторые подробности). Действительно,
новая царица быстро сделала майора генералом: соратник Петра Великого, ее отца, — это было при царице Елизавете «пропуском» к чинам и доходам. Ганнибалу были пожалованы (а также им самим приобретены) те деревни, которые через восемьдесят — девяносто лет станут пушкинскими: Зуево, мелькнувшее в перечне, — это ведь Михайловское… А рядом — Петровское… Пушкинский род, пушкинская география, пушкинская история выстраиваются в ожидании гения…В конце мая 1975 года я познакомился в Таллине с Георгом Александровичем Леецем. Ему было за восемьдесят, на стенах его квартиры были развешаны охотничьи ружья, кинжалы, погоны артиллерийского полковника; книги на эстонском, русском, немецком, французском. «Последние годы, — говорит хозяин, — много работаю в архиве. Однажды наткнулся на документ, подписанный «Ганнибал», вспомнил детство и перновскую гимназию, где заслужил высший балл за характеристику Ибрагима в «Арапе Петра Великого»…
Пярну (Пернов) — тот самый город, где Абрам Петрович Ганнибал в начале 1730-х годов строил укрепления и учил молодых инженеров.
Прадед Пушкина, как видно, привлек Г. Лееца известной родственностью души, соединением в одной личности нескольких культурных пластов: Африка, Турция, Россия, Франция, Эстония (нет сомнений, что Арап владел и эстонским языком).
Леец показывает гостям немалую рукопись об Абраме Петровиче Ганнибале, одобренную лучшими авторитетами, и мы верим, что она непременно превратится в книгу.
Через полтора месяца Георга Александровича не стало… Затем издательство «Ээсти раамат» довело рукопись до печати с помощью иркутского писателя Марка Сергеева, тоже земляка Абрама Ганнибала (в книге Г. Лееца глава V называется «Ссылка и служба в Сибири», глава VI, самая большая, — «А. П. Ганнибал в Эстонии»).
Леец нашел неизвестные документы и о маленькой деревушке Карьякуле близ Ревеля, и о важных работах, которые предпринял генерал и обер-комендант Ревеля Ганнибал для укрепления вверенного ему города, и о его новом гербе — слоне с короною, напоминавшем наглым сослуживцам, что его права — не меньше, чем у них…
Не будем обгонять собственное повествование: пока что оно в конце 1741-го: оба героя наших, как и многие другие, полны надежд, иллюзий… Они довольны.
Несчастливы как будто только те, кого свергли.
Название подглавки пушкинское. К тому моменту, когда поэт в одном секретном, специально предназначенном для царя Николая I документе написал слова о «несчастном семействе», приближалось столетие того переворота. Сюжет, однако, по-прежнему оставался как бы «не существующим». «Известная персона», документы «с известным титулом»: так принято было изъясняться о свергнутом малолетнем императоре. Когда декабрист Александр Корнилович в 1820 году получил (по своей службе в Главном штабе) право на занятия в сенатском архиве, то по этому поводу возникла переписка его ведомства с министром юстиции и обер-прокурором Сената: начальники опасались за три секретнейших отделения в сенатском архиве — бумаги Бирона, Анны Леопольдовны, а также дела «Известного титула».
Позже, уж в тюремных казематах, Корнилович рассказывал своим товарищам «о временах Анны и Елизаветы».
В числе строго запрещенных книг об «известных персонах» имелись, конечно, заграничные брошюры. Еще в 1816 году была пресечена продажа вполне благонамеренной книги «Жизнь принцессы Анны, правительницы России»… Историк Карамзин не мог оторваться от попавших к нему в руки потаенных документов и мемуаров о том времени.
Дело Мировича, казненного в 1764 году за попытку освободить Иоанна Антоновича (вместе с приговором Пугачеву), было впервые добыто из-под спуда в 1826 году, когда власть искала в старинных судебных решениях сведения, нужные ей для осуждения декабристов. Интерес же самих декабристов к «принцам-узникам» еще усиливается в заключении и в Сибири, когда стали ближе, понятнее страдания разных «товарищей по несчастью»: в тюрьме вспоминает об Иоанне Антоновиче Кюхельбекер (стихи «Тень Рылеева»); Лунин и Никита Муравьев упомянули Ивана VI, перечисляя старинные перевороты, которые «не приносят у нас никакой пользы». Николай Бестужев создает в ссылке рассказ «Шлиссельбургская станция», где автор, глядя на стены крепости, думает «о завоевании Петра и смерти Ульриха{4} — о вечном заключении несчастнейших жертв деспотизма».