Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но ему, Серно-Соловьевичу, было перед собой стыдно даже за такие показания. Вернее — за последнюю фразу: „…хотя бы и не разделяя их мнений“.

Он понимал, что нельзя совсем раскрываться перед врагом, когда процесс закрытый и трибуны нет. Но все же он не мог успокоиться, что „отрекся от друзей“ или, опять же по его выражению, стал камнем (камень по-гречески „петра“ — Петр, апостол Петр, согласно евангелию, за одну ночь — прежде, чем пропел петух, — трижды отрекался от Христа).

И Серно-Соловьевич идет

на невиданное дело, которое неожиданно получается. В Петропавловском каземате он пишет последнее письмо своим лондонским друзьям и учителям. А затем каким-то способом передает письмо на волю…

Проходит 80 лет.

После Великой Отечественной войны большое собрание рукописей из архива Герцена и Огарева — так называемая Пражская коллекция — вернулось на родину после почти столетних странствий. В числе бумаг нашелся маленький исписанный листок — без обращения и даты.

Несколько специалистов (А. Р. Григорян, Я.3. Черняк и другие) изучали листок и доказали: почерк Николая Серно-Соловьевича.

И вот — письмо из крепости Николая Серно-Соловьевича Александру Ивановичу Герцену и Николаю Платоновичу Огареву:

„Я люблю вас, как любил; люблю все, что любил; ненавижу все, что ненавидел. Но вы довольно знали меня, чтоб знать все это. Молот колотит крепко, но он бьет не стекло. Лишь бы физика вынесла — наши дни придут еще… Силы есть и будут. К личному положению отношусь совершенно так же, как прежде, обсуживая возможность его.

На общее положение взгляд несколько изменился. Почва болотистее, чем думалось. Она сдержала первый слой фундамента, а на втором все ушло в трясину. Что же делать? Слабому — прийти в уныние, сильному сказать: счастье, что трясина выказала себя на фундаменте, а не на последнем этаже — и приняться вбивать сваи. В клетке ничего не поделаешь: однако изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай. Морят, думаю, по двум причинам: из политики, чтоб не поднимать лишнего шума, и в надежде пронюхать что-нибудь от новых жертв.

С Вами поступил не так, как бы хотел: да нечего делать. Пришлось быть Камнем, чтоб не сделаться Осинником. Были и такие: только я от петухов не плачу, а гадов отпихиваю ногой.

Гибель братьев разрывает мне сердце. Будь я на воле, я извергал бы огненные проклятия. Лучшие из нас — молокососы перед ними, а толпа так гнусно подла, что замарала бы самые ругательные слова. Я проклял бы тот час, когда сделался атомом этого безмозгло-подлого народа, если бы не верил в его будущность. Но и для нее теперь гораздо больше могут сделать глупость и подлость, чем ум и энергия, — к счастию, они у руля…“{67}

„Дитя будет, но должно созреть. Это досадно, но все же лучше иметь ребенка, чем ряд выкидышей. Природа вещей не уступает своих прав. Но в умственном мире ее можно заставить работать скорее или медленнее.

Вас обнимаю так крепко, как только умею, и возлагаю на вас крепкие надежды: больше всего на время, потом на вас. Помните и любите меня, как я вас…“

И подпись — Нерос, то есть, переставив буквы, — „Серно“.

Это

была последняя корреспонденция.

Процесс 32-х в строжайшей тайне шел к концу.

И это было счастьем для узника 16-го каземата, потому что против бьющего молота он продолжал употреблять свои меры, и каждая ухудшала его участь („изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай“). Его спросили, отчего он не донес властям о посещении Кельсиева.

А он ответил: донос на гостя повел бы к „развращению общественной нравственности“ и, следовательно, был бы противен интересам его императорского величества.

Возмущение сенаторов, однако, достигло предела, когда Серно-Соловьевич подал донос… на самого себя!

Дело в том, что он узнал о повелении царя „освободить из заключения тех, кто будет содействовать обнаруживанию своих сообщников“. Серно тут же потребовал подвести его под этот приказ — и немедленно освободить. Ведь рассказав о себе, формировании своих взглядов, обстоятельствах, толкнувших его на борьбу, он поведал о пути тысяч людей, не называя их, правда, по имени. Значит, он указал на корень дела. Стало быть, — помог правительству понять это дело и, если оно захочет, — исправить.

„По своим понятиям чести, — я скорее пошел бы на казнь, чем сделался Иудой, а по своим сведениям о положении дел знаю, что мое чистосердечное раскаяние и обнаружение злоумышленников было бы только целым рядом совершенно бесплодных для государства сплетней… В какое положение было бы поставлено правительство, если бы я думал представлять бесконечный список знакомых и полузнакомых мне лиц, порицавших его действия или недовольных существующим порядком…

Не пропаганда вызывает раздражение, а раздражение — пропаганду, причина раздражения — общее положение дел“.

Такого доноса власти не забудут и не простят.

И вот — приговор. Почти через три года после ареста, в апреле 1865-го, часть заключенных получает разные сроки; некоторых под строгий надзор, других освобождают. Два узника, не выдержавших крепости и допросов, уже умерли.

Но максимальный приговор надворному советнику Николаю Серно-Соловьевичу — 29 лет: лишение „всех прав состояния“, двенадцать лет каторжных работ в крепостях, затем — в Сибирь на вечное поселение.

Мать просила царя о смягчении приговора. Александр II отменил каторгу и утвердил вечное поселение. Он ушел по этапу в Сибирь все такой же спокойный, деловой, и уже размышляющий о способах бегства. Письмо его, посланное с дороги, сохранилось. Он писал Вере Ивашевой, невесте одного из своих друзей:

„Приехав, постараюсь уведомить о своей дальнейшей судьбе, если только слух о ней не дойдет до Вас ранее каким-нибудь иным путем“.

Это намек на готовящееся восстание и побег.

„Всем стоящим того, — писал он, — передайте мой сердечный привет — кому в особенности — мне нечего вам говорить{68}. Я постоянен в привязанностях и ненависти. Живите жизнью настоящею, живою, а не дремотным прозябанием“.

Поделиться с друзьями: