Ты и я
Шрифт:
Начали рассматривать место, где велась игра. Посередине возвышался чурбачок, вокруг которого, опрокинутые в спешке, валялись всевозможные ящики, служившие игрокам стульями. Повсюду разбросаны окурки, спички. На чурбачке лежало несколько карт, брошенных в суматохе, – собственного производства.
– А вот свет у них откуда? – вспомнил Жиров.
Взял у Гуськова фонарик, посветил на потолок. На поперечной балке пристроен самый настоящий патрон, из которого торчали рваные, в острых зазубринах осколки лампы. Жиров выхватил светом проводку. Так, провод спускается вниз, лежит прямо на хрустящем гравии. Жиров наклонился, взял проводку в руки и, как на поводке, пошел вслед за шнуром. Шнур вел к одному из чердачных лазов, нырял вниз. Жиров откинул люк – с лестничной площадки ударил в глаза ослепительный свет. Но что больше всего поразило Жирова – шнур тянулся
– В чем дело? Что случилось?
– Простите, вы знаете, что к вашему щитку подключен провод?
– А что сделаешь? Я уж сколько с этим хулиганьем ругалась… «Молчи, говорят, бабка, а то и в ящик сыграть недолго…»
– Вы их знаете? Кто они? – Жиров достал свое удостоверение. – Я из милиции. А это мои помощники…
– Кто их разберет… Одного встречаю иногда в соседнем дворе, а кто он – бог его знает. Облюбовали вот чердак наш, все по вечерам там шастают. А слова им не скажи – сразу грозятся… Уж я сколько жаловалась домоуправу…
– Михаилу Ивановичу?
– Ну да, Ефремову. Говорю: когда же наконец это кончится?
– Мы приехали по сигналу Михаила Ивановича.
– И то слава Богу! Уж и жить здесь боюсь, думаю – ну, когда-нибудь да прикончат старуху.
– Значит, никого из них не знаете?
– Нет, не знаю.
– Ну, спасибо. До свиданья. Живите спокойно – больше они вас беспокоить не будут. – Жиров по опыту знал, что, если чердак «накрывали», туда больше никто не возвращался: искали новые укромные и тихие места.
Дверь закрылась. Жиров с силой выдернул из щита провод. «Черт, проворонили», – сказал он вслух, но так, как будто разговаривал только с самим собой.
Спускались по лестнице хмурые, не разговаривали. Сели в машину.
– Быстро, на танцплощадку! – скомандовал Жиров шоферу.
Машина резко развернулась и теперь уже с ярко зажженными фарами понеслась по городу. Жиров делал вид, что не замечает Татьяну, не помнит о ней. Эх, Жиров, Жиров…
…Домой в этот вечер Татьяна возвращалась поздно. Устала; шла медленно, опустошенная, грустная. Эта грусть наваливалась на нее, когда день был слишком насыщенным, трудным, и всегда хотелось, чтобы кто-то пожалел тебя, приласкал. А дома, знала Татьяна, никто ее не ждал. Анатолия нет, а Андрюшка давно спит. Она остановилась перед домом, взглянула на свое окно – оно было темным. Свет горел только у Надежды да на кухне. «Наверное, Наташка еще не спит, читает…» А у Надежды скорей всего гости, подумала тут же. Нет, Татьяна не осуждала Надежду, просто иной раз уставала от шума и веселья, а иной раз – удивлялась, как это Надежде самой не надоест такая беспокойная, суматошная жизнь. И вдруг Татьяна почувствовала – неохота идти домой, не хочется подниматься по лестнице, не хочется ощущать сиротливость комнаты, потому что там никогда или почти никогда за последнее время не бывает Анатолия: то он на работе, то в командировке, то у родителей. Конечно, Татьяна не только догадывалась, а знала наверняка – Анатолий стал избегать семью, раньше хоть просто пропадал – на день, на два, а теперь не бывает дома неделями; попробовала Татьяна как-то сказать об этом его родителям, не пожаловалась, просто обмолвилась – вышло еще хуже: рассвирепел не только Анатолий, но рассердились и родители. Впрочем, удивительного тут ничего нет – они всегда покрывали сына, что бы он ни делал, – история эта тянулась с давних пор, с самой свадьбы, пожалуй. Особенно агрессивна временами бывала мать Анатолия, Эльвира Аркадьевна, а свекор в семейные дела почти не вникал.
Отец Анатолия – Ефим Ефимович Мельников – главный инженер строительного треста, человек занятой, когда-то сделал для Татьяны доброе дело, но она оказалась неблагодарной. Сразу после свадьбы он пристроил семнадцатилетнюю
Татьяну в секретарши к своему закадычному другу, директору ткацкой фабрики Трофимчику: и делать особенно ничего не надо, и зарплата идет, и Трофимчик – начальник, каких еще поискать надо, всегда ровный, спокойный, вежливый. Проработала Татьяна у него меньше года – ушла сначала в декрет, а потом и вовсе не вернулась: не по душе показалось современное холопство. Объяснить же причину своего ухода не могла, особенно не решалась сказать правду Ефиму Ефимовичу – и с тех пор он как бы перестал ее замечать. Кем она работает, как живет, что у них делается в семье, ему было безразлично: один раз он помог – ему отплатили неблагодарностью, – о чем еще может быть разговор?Другими словами, со стороны родителей Анатолия понимания особенного не было, наоборот – даже некоторая враждебность, и вилась эта веревочка ой из какого еще дальнего далека…
Татьяна вздохнула (сколько можно стоять под окнами собственного дома?) и медленно направилась к подъезду. Открыла дверь, и тут в темноте, как будто клещами, ее с двух сторон схватили за руки…
– Тише, тетя. Спокойно…
«Господи…» – пронеслось в ней, а голос, почувствовала она, пропал вовсе – даже и захотела бы крикнуть, не смогла: сердце летело в пропасть.
– Сумочку. Так. Карманчики. Быстрей…
Сзади, ощутила Татьяна, под левую лопатку, приставили нож.
– Туфли скидывай… ну, живей!
Татьяна сбросила туфли – поспешно, даже как будто с отвращением.
Неожиданно руки отпустили. Чувствовала только холодное дыхание ножа за спиной.
– Плащ скидывай. Ну! Кольцо есть? Снимай кольцо… Серьги?
Татьяна сняла плащ; с трудом стащила с пальца кольцо; отдала серьги.
– Долго еще с мильтонами будешь якшаться?
– Что? – не поняла Татьяна; голос оказался хриплый, осевший, звучал тихо.
– Смотри, по чердакам лазить опасно… шею надрежешь…
И тут ее пронзило: это же те, с чердака… И голоса… как она сразу не сообразила: голоса подростков… Татьяну окатило настоящим страхом, пронизывающим, ледяным – так и покатилась по коже волна мурашек. Она знала, в этом возрасте совершаются самые безрассудные преступления, самые жестокие, потому что ни ума, ни осознания тяжести своих действий им не хватает. Все притуплено чувством ложного коллективизма, бравады, циничным хвастовством друг перед другом…
– А чтобы ты лучше поняла… Ну-ка, скидывай… – Нож больно ткнулся под лопатку.
– Что? Что вы? Зачем? – забормотала Татьяна.
– Скидывай, тебе говорят! Ну!
– Да вы что, ребята? – насмерть перепугалась Татьяна. – Я же вас знаю… Вы же… Вас потом…
Где-то наверху громко хлопнули дверью; в подъезде застыла могильная тишина.
– Надо сматываться, – прошептал благоразумный голос.
– Тихо!
И снова – мертвая тишина; только и слышно – прерывистое дыхание Татьяны.
– Про нас скажешь – попробуешь вот это. – Нож больно впился в тело. – Все поняла?
– Поняла, – кивнула Татьяна.
– И по чердакам кончай с мильтонами лазить. Если, конечно, не хочешь…
Чем дальше хотели пригрозить, Татьяна так и не узнала. Кто-то крикнул:
– Сматываемся, ребята! – И все они, как тени, четыре человека, нырнули в щель приоткрытой двери. Были – не были.
Секунду-две Татьяна стояла как в столбняке. Если бы не босые, в одних чулках, ноги, не снятые серьги, кольцо, плащ, она бы, наверное, сама не поверила во все то, что только что случилось. Как, обокрали в своем доме, прямо в подъезде?! Приставляли нож?! Заставляли раздеваться?! Да что же это такое, откуда, почему?! Она была так потрясена случившимся, что не могла даже заплакать – слезы не шли на глаза, а ведь как, наверное, хорошо было бы сейчас разрыдаться, поплакать всласть, от души…
Пошатываясь от слабости и нервного удара, держась за перила рукой, Татьяна пошла потихоньку по лестнице вверх. Шла, как старуха, с остановками, отдыхая на лестничных площадках; шла, так и не плакала, чувствуя себя почти умалишенной от навалившегося ощущения внутренней обреченности. Обреченности – почему обреченности? Сама не знала, не понимала. Ей было страшно. Нет, не потому, что приставляли нож, не потому, что ограбили, что угрожали; страшно от одиночества, от мысли, насколько она сейчас заброшена и забыта всеми; почему-то думалось, что если бы Анатолий так часто не бросал ее, если бы он всегда был дома, ждал ее, любил, жалел, то никогда бы не могло случиться такого! Никогда! А почему она так думала, этого сама не знала, чувствовала только, что мысль ее верная, справедливая, выстраданная.