«Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» (глава 27)
Шрифт:
Перед тем как закрыть гроб, подходили прощаться. Николай, наклонившись, целовал Есенина и шептал что-то, словно договаривал недоговоренное тогда… Перекрестил покойного и положил ему на грудь образок… На истерический вопль какой-то актрисули: «Довольно этой клюевской комедии!.. Раньше надо было делать это!» — даже головы не повернул. Словно не слышал ни бабьего визга, ни последующего шиканья.
Простился. Закрытый гроб в сопровождении оркестра отправился на Московский вокзал…
А в газетах уже творилось нечто невообразимое.
«Красная газета» печатает «предсмертное» стихотворение Есенина «До свиданья, друг мой, до свиданья…» (когда и где оно на самом деле написано — так и не ясно по сей день). В том же вечернем выпуске: «В гостинице „Англетер“ покончил самоубийством приехавший из Москвы поэт
«Есенин умер по-рязански, тем желтоволосым юношей, которого я знал. Этот юноша не делал петли из шарфа, он обёртывал этот шарф два раза вокруг своей шеи, два раза верёвку от чемодана, вывезенного из Европы, выбил из-под ног тумбочку и повис лицом к синей ночи, смотря на Исаакиевскую площадь…»
Всё это читал Клюев, не зная, конечно, что приехавший в Москву Василий Наседкин, видевший мёртвого поэта, сказал прямым текстом своей жене — сестре Есенина Екатерине: «Сергея убили». Не знал, но не мог не остановиться на новой публикации в той же «Красной», уже выходившей под редакцией Петра Ивановича Чагина, — некрологе Бориса Лавренёва: «Казнённый дегенератами»:
«Есенин был захвачен в прочную мёртвую петлю. Никогда не бывший имажинистом, чуждый дегенеративным извертам, он был объявлен вождём школы, родившейся на пороге лупанария и кабака, и на его славе, как на спасительном плоту, выплыли литературные шантажисты, которые не брезгали ничем и которые подуськивали наивного рязанца на самые экстравагантные скандалы, благодаря которым в связи с именем Есенина упоминались и их ничтожные имена… С их лёгкой руки за ними потянулись десятки мелких хищников, и трудно даже установить, какое количество литературных сутенёров жило и пьянствовало за счёт имени и кармана Есенина, таская несчастного, обезволенного поэта по всем кабакам, волоча в грязи его имя и казня его самыми гнусными моральными пытками. Никакая борьба с этими гиенами не могла привести к благотворным результатам. Усилия врачей и немногих искренне любивших поэта людей разбивались о сплочённость организованной сволочи, дегенератского сброда, продолжавшего многолетнюю казнь поэта… И мой нравственный долг предписывает мне сказать раз в жизни правду, и назвать палачей и убийц — палачами и убийцами, чёрная кровь которых не смоет кровяного пятна на рубашке замученного поэта».
В сборник «Памяти Есенина», издаваемый Всероссийским Союзом поэтов, он дал старое стихотворение «В степи чумацкая зола…» как напоминание о былом пророчестве — злом: «От оклеветанных голгоф тропа к иудиным осинам…» И — до бром, перекликнувшемся с Пушкиным: «И вспомнит нас младое племя на песнотворческих пирах…» И в этом же сборнике — раскрыл страницу на воспоминаниях Николая Тихонова, этого советского барина от поэзии, глядя на которого, иронически обмолвился: «Вот так поэты революции!» Этот «барин» был едва ли не безутешнее его самого на церемонии прощания. А здесь — в сборнике — вспоминал о встрече с Есениным в Тифлисе. И о есенинских словах в эту встречу за столом духана:
«— Ты не знаешь, я не могу спать по ночам… Раскроешь окно на ночь — влетают какие-то птицы. Я сначала испугался. Просыпаюсь — сидит на спинке кровати и качается. Большая, серая. Я ударил рукой, закричал. Взлетела и села на шкап. Зажёг свет — нетопырь. Взял палку — выгнал одного, другой висит у окна. Спать не дают. Чёрт знает — окон раскрыть нельзя. Противно — серые они какие-то…»
Что-то бродило внутри у Тихонова, какие-то тяжёлые мысли роились в голове, когда он писал эти воспоминания.
«Бедный странник знал не только скитанья и песни, серые птицы
не давали ему спать, и не только спать, они волочили свои крылья по его стихам, путали его мысли и мешали жить. Когда-нибудь мы узнаем их имена.Но никто никогда не узнает, какой страшный нетопырь, залетев в его комнату в северную длинную зимнюю ночь, смёл начисто и молодой смех, и ясные глаза, и льняные кудри, и песни, из которых не нужно брать примеров для учебника».
А к тому времени, когда вышел сборник, уже было напечатано и перепечатано письмо Троцкого «Памяти Есенина», где из-под выспренно-красивого плетения словес проступали железные шипы.
«Он ушёл тихо, без крикливой обиды, без позы протеста, — не хлопнув дверью, а тихо призакрыв её рукою, из которой сочилась кровь… Он нередко кичился дерзким жестом, грубым словом. Но под всем этим трепетала совсем особая нежность неограждённой, незащищённой души… Больше не могу, — сказал 27 декабря (а все газеты со ссылкой на неизвестного „врача“ писали, что 28-го! — С. К.) побеждённый жизнью поэт — сказал без вызова и упрёка… Есенин не был революционером. Автор „Пугачёва“ и „Баллады о двадцати шести“ был интимнейшим лириком. Эпоха же наша — не лирическая. В этом главная причина того, почему самовольно и так рано ушёл от нас и от своей эпохи Сергей Есенин… Нет, поэт не был чужд революции — он был несроден ей… Есенин интимен, нежен, лиричен, — революция публична, — эпична, — катастрофична. Оттого-то короткая жизнь поэта оборвалась катастрофой… Спираль истории развернётся до конца. Не противиться ей должно, а помогать сознательными усилиями мысли и воли. Будем готовить будущее. Будем завоёвывать для каждого и каждой право на хлеб и право на песню. Умер поэт. Да здравствует поэзия!..»
Каждому умному должно быть понятно: спираль истории развернётся до конца, а «несродные» с этой «спиралью»… Дальше объяснять не надо. И волей-неволей всплывает в памяти «серый нетопырь», что «смёл начисто и молодой смех, и ясные глаза, и льняные кудри»…
…Давным-давно стала одной из любимейших книг Клюева «керженская» эпопея Мельникова-Печерского «В лесах». Ещё до революции вселился в его строки мир гармонии истинного православия на пороге разорения и погорельщины.
По керженской игуменье Манёфе, По рассказам Мельникова-Печерского Всплакнулось душеньке, как дрохве В зоологическом, близ моржа пустозерского. Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных, В град из титл, где врата киноварные… Много дум, недомолвок каляканных Знают звёзды и травы цитварные.Керженская игуменья, настоятельница Комаровского скита Матрёна Филипповна, принявшая имя прежней настоятельницы Манёфы, — одна из любимейших клюевских героинь… И сейчас, после гибели своего собрата, Николай снова обратился к мельниковскому миру Заволжья… Зорение церквей, гибель Есенина, старые разгромленные и пожжённые скиты — всё соединяется им воедино.
«— Скитская беда не людская, сударыня… И без вины виноваты останемся, — сказала Манёфа. — Давно на нас пасмурным оком глядят, давно обители наши вконец порешить задумали… Худой славы про скиты много напущено… В какой-нибудь захудалой обители человек без виду попадётся — все про скиты закричат, что беглыми полнёхоньки… Согрешит негде девица, и выйдет дело наружу, ровно в набат про все скиты забьют: „Распутство там, разврат непотребный!.. „…всех погубят, все скиты, все обители!.. Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв Бога, златому тельцу поклоняются… Горькие времена, сударыня, горькие!..“
А как предвестие горьких времён — смерть согрешившей Настеньки, дочери тысячника Потапа Максимыча — ей и девятнадцати не было. Убила кручина по Алексею, соблазнившему её и почувствовавшему, „что согнул дерево не по себе… Тёмным мороком пала ему на ум Настя… Вспомнилось, как вдвоём в подклете сиживали, тайные любовные речи говаривали; вспомнилось, как гордая красавица не снесла пыла страсти — отдалась желанному душой и телом… "Что ж?.. Не мы первые, не мы и последние… Кручился-мучился, доспел и бросил…"