“Ты, жгучий отпрыск Аввакума...”
Шрифт:
Здесь уже воскрешают в памяти адские картины, отсылающие к давней поэме Алексея Ганина „Сарай“.
Клюев, сидя за столом в компании, где вино лилось рекой и пили все, иной раз тайком, беря грех на душу, выпивал из есенинского бокала, чтобы другу меньше досталось. Смотрел на него, как на потерянного. Стороннему наблюдателю, зашедшему в „Стойло“, вполне могло показаться, что Николай участвует в пьянке наравне с остальными. Ещё и тут нашёлся повод для разговоров о клюевском лицемерии.
Бениславская вспоминала, как Клюев, сбежавший от пьяной драки, приключившейся в Союзе поэтов, „стал такие ужасы рассказывать, что всё в его повествовании превратилось в грандиозное побоище, я думала, что никто из бывших там в живых не останется, а через десять минут пришли все остальные как ни в чём не бывало“. Ей невдомёк было, что Николай видел во всём происходящем кривляние и гульбу бесов, покинувших людские оболочки,
Он прилагал все усилия, вопреки утверждениям той же Галины, чтобы не оставлять Есенина одного в „Стойле“ и по возможности уводить его оттуда вовремя домой или в другое место, где никто не стал бы разливать водку. „Поэт Клюев, совсем не пивший или изредка пивший очень мало, неизменно уводил нас в вышеуказанное место в Брюсовском переулке (тогдашнее местожительство Есенина. — С. К.)“. — показывал Ганин после своего ареста по делу „Ордена русских фашистов“ на допросе в ГПУ. Он же вспоминал, как Клюев увёл их в мастерскую Коненкова, где собравшиеся обсуждали работы скульптора и говорили о высоком искусстве. А 25 октября они трое, Клюев, Есенин и Ганин, выступали в Доме учёных на „Вечере русского стиля“. Как сообщила газета „Известия“, „в старый барский особняк, занимаемый Домом Учёных, пришли трое „калик перехожих“, трое русских поэтов-бродяг… Выступление имело большой успех“. Большой успех — мягко было сказано. Публика была совершенно ошарашена и покорена услышанным.
Клюев читал стихи из „Львиного хлеба“, которые потом он объединил в цикл „Песни на крови“.
Псалтырь царя Алексия, В страницах убрусы, кутья, Неприкаянная Россия По уставам бродит, кряхтя. Изодрана душегрейка, Опальный треплется плат… Теперь бы в сенцах скамейка, Рассказы про Китеж-град, На столе медовые пышки, За тыном успенский звон… Зачураться бы от наслышки Про железный неугомон, Как в былом всхрапнуть на лежанке… Только в ветре порох и гарь… Не заморскую ль нечисть в баньке Отмывает тишайший царь? Не сжигают ли Аввакума Под вороний несметный грай?.. От Бухар до лопского чума Полыхает кумачный май.Каждая строчка огненной искрой пробивала переполненный зал. А финальная строфа, пророчащая о новом небе и новой земле, о начале новой истории, довела его до исступления.
В лучезарье звёздного сева, Как чреватый колос браздам, Наготою сияет Ева, Улыбаясь юным мирам.И здесь воочию обозначилась пропасть между нынешним Клюевым и нынешним Есениным. Клюев от кошмара настоящего, опрокинутого в прошлое, в никонианскую эпоху, уходил к грядущим временам Воскресения мира… Есенин — весь был в кошмаре современности.
Клюев с опущенной головой слушал отчаянные есенинские выкрики в пространство.
И я сам, опустясь головою, Заливаю глаза вином, Чтоб не видеть в лицо роковое, Чтоб подумать хоть миг об ином. Что-то всеми навек утрачено. Май мой синий! Июнь голубой! Не с того ль так чадит мертвячиной Над пропащею этой гульбой.(Эта „мертвячина“ потом и найдёт своё место в „Бесовской басне про Есенина“).
Что-то злое во взорах безумных, Непокорное в громких речах. Жалко им тех дурашливых, юных, Что сгубили свою жизнь сгоряча. Жалко им, что октябрь суровый Обманул их в своей пурге. И уж удалью точится новой Крепко спрятанный нож в сапоге.„Боже милостивый! Что ж он творит? Так и головы не снести. И сам на нож напорется…“
Дома Есенин просил ещё Клюева читать стихи. И Клюев читал, и собравшиеся вокруг женщины млели от восхищения, а потом, когда он уходил, ругмя ругали его: и обжора он (а они тут впроголодь живут), и ханжа, и подлец, и притворщик, и Есенину нашёптывает всякие юдофобские речи, разжигая в Серёже антисемитские настроения… Клюев, в самом деле, не скрывал своего отношения к происходящему. Рассказывал — кто и как допрашивал его во время ареста, что сажали его в тюрьму и держали в пыточной „пробковой камере“ угнездившиеся в ГПУ „жиды“, что вообще „жиды правят Россией“. „Клюев… тихо, как дьячок великим постом, что-то читает в церкви, — писала потом Анна Назарова, — соболезновал о России, о поэзии, о прочих вещах, погубленных большевиками и евреями. Говорилось это не прямо, а тонко и умно, так что он, невинный страдалец, как будто и не говорил ничего…“ Для Клюева ещё одна рана — невозможность толком поговорить с Есениным по душам. Девицы, как бы он любезно с ними ни обходился — чужие. И их враждебность к себе он ощущал буквально кожей. И всё же пытался вылить Есенину свою боль.
Это была не только его боль. Любой думающий человек не мог не видеть, что происходит в стране. Замечательный востоковед Нина Викторовна Пигулевская писала в 1922 году: „Я в своё время исповедовала такое убеждение: коммунизм строит здание и строит без креста, но когда достроит до конца, мы сделаем купола, поставим крест и всё будет хорошо. Я так думала. Теперь иначе. Я знаю, что из ратуши церквей не делают. Теперь строится синагога сатаны, из которой — сколько колоколов ни вешай, ничего не сделать“.
Кандидат в члены интеллектуального кружка, названного „Космической академией наук“ (членом которого был, в частности, известный специалист по древнерусской литературе Д. С. Лихачёв) Д. П. Каллистов записывал в своём дневнике: „Иудеи принадлежат к той части людской породы, которой чуждо чувство ложной застенчивости. Поэтому они уже давно, совершенно не стесняясь, смело садятся на шею революционного народа… И идут они с запада и с юга, целыми полчищами оседают в русских городах, занимают лучшие русские земли. А мы всё продолжаем услужливо улыбаться, а мы всё кланяемся.
Кто они, эти пришельцы? Они действительно те, кто принёс нам „классовое сознание извне“, кто сотворил над русской бедной головой варварскую операцию, после которой и вода — суха, и жид — русский, и революция — величайшее завоевание, но только их, а не наше. Вот почему глубоко прав товарищ Преображенский, когда говорит, что контрреволюция — это антисемитизм. Прибавим то, чего не хватает в этой формуле и что из неё непременно следует: революция — семитизм. Характерно, что о том, что контрреволюция — антисемитизм, уже пишут в газетах, а о том, что революция — семитизм, русские ослы боятся и подумать… Если революция это власть жидов — к чёрту такую революцию, пора проститься. Пора понять, что происходит. Пора трезво отнестись к проекту палестинских жидов переехать на их настоящую родину, то бишь в нашу многострадальную матушку Русь…“
Пройдёт ещё несколько лет, и В. Вернадский напишет в письме к И. Петрункевичу: „Москва — местами Бердичев; сила еврейства — ужасающая, а антисемитизм (в коммунистических кругах) растёт неудержимо“.
Может быть, люди фантазировали? О какой фантазии может идти речь, когда со страниц газеты „Известия“ неслось: „У нас нет национальной власти, у нас власть интернациональная“? Когда ей вторила газета „Правда“: „Писатели должны выкинуть за борт литературы мистику, похабщину, национальную точку зрения“? Мало того, что „национальная точка зрения“ отождествлялась с „похабщиной“. Та же „Правда“ печатала достаточно красноречивые стихи:
Русь! Сгнила? Умерла? Подохла? Что же! Вечная память тебе.И со всех правительственных трибун неслись призывы к борьбе с „великорусским шовинизмом“ и заявления, что русские должны поставить себя „в положение более низкое по сравнению с другими…“ В зверском антиправославном терроре невооружённым глазом был виден почерк людей, которых с мамолетства воспитывали в ненависти к Христу… Церковный погром сопровождался введением цензуры — утверждением Главного управления по делам литературы и искусства, которое в первую очередь выискивало признаки всё того же „великорусского шовинизма“. Началась чистка библиотек от религиозной и „шовинистической“ литературы. И одновременно было утверждено положение об основании Соловецкого лагеря особого назначения. И всё это вместе взятое — сразу по окончании Гражданской войны.