Тяжелый круг
Шрифт:
Заводской ветеринар вложил ствол пистолета в ухо Грации, нажал на курок — ее уж вылечить было невозможно, а Сашу отвезли в больницу.
Саша вспомнил прошлогодние гастроли в Ростове, как в призе Сравнения он вырвался у финиша вперед, дал жеребцу резкий посыл, и в этот миг — надо же было случиться такому! — на дорожку вылетела прихваченная ветром газета. Лошади не различают цвета, плохо видят неподвижные предметы, но зато раньше человека замечают, когда что-нибудь чуть шевелится перед глазами, и пугаются. Скакун шарахнулся от «живого» листа, Саша вылетел из седла и повис на поводьях под грудью лошади. Удар запястного сустава пришелся ему прямо в голову…
Никто и предположить не мог, что он будет когда-нибудь снова скакать. Перед выпиской из больницы мохнатенький, чем-то напоминающий мышь, доктор долго выстукивал Сашу узловатыми сморщенными пальчиками,
Сейчас, лежа распростертым на высокой кровати, Саша испытывал странное чувство жалости ко всем, кого приводила к нему память. И мохнатенького пожалел тоже. Мать он постарался не впускать вообще к себе в воспоминания: ее слезы после каждого, даже пустякового, падения, ее уговоры, мольбы, убеждающий голос, кричащий, шепчущий, ее глаза в немом укоре.
Саша сморщился, словно от зубной боли, представив, как она встает на цыпочки, стараясь дотянуться обнять, защитить, укрыть…
«У меня даже такой радости нет, как у других матерей, — накормить тебя вдоволь», — говаривала она по вечерам, пригорюнившись за ужином.
Саша рос быстро, кость у него была широкая, мощная, уже к пятнадцати годам пришлось следить за весом. В доме исчезли пироги, каши, на мороженое он мужественно старался даже не глядеть. Парная баня, голодовки по суткам, если предстояло скакать на двухлетках. «Зато рост нормальный», — шевельнулась самолюбивая мысль.
Саша покосился на большой пакет с конфетами, переданный отцом. «Ага-а, „Белочка“, „Мишки“. Подкупают… Раскормить хотят, все, мол, теперь ни к чему себе отказывать… Но нет, как бы не так! Еще посмотрим! Вон пусть стрелки из пугачей слопают, им жиру не бояться».
Со вздохом, осторожно развернул все-таки конфетку, жестом показав, чтобы забрали остальное — на всех.
Распотрошив пакет, «раненые» принялись пуляться катышками из фольги.
«Господи, стоит ли так страдать? — размышлял Саша, со вкусом, медленно разжевывая похрустывающего вафлями „Мишку“. — Ведь, в принципе, можно есть эти конфеты пудами. Мать только рада будет. Ага, сидишь себе на трибуне и ешь и глядишь на других, тех, кто на скаковой дорожке… И никогда больше, никогда не мчаться под рев и свит трибун, никогда не почувствовать, как закладывает уши от скорости и ветра, никогда не почувствовать огня, всего тебя охватывающего огня, когда ты на своей лошади, словно бы незаметно, медленно, бесшумно выдвигаешься и выдвигаешься вперед, к финишному полосатому столбу, оставляя за собой, в побитом полетемные от пота лошадиные крупы и оскаленные в азарте и напряжении лица ездоков… Да нет, ничего не будет с одной конфеты!» — решил Саша. Он резко шевельнулся от досады и волнения. Капельница с подставкой закачалась.
— Эй ты, — подскочил Главбух, — аппарат порушишь!
Саша отмахнулся от восклицания Главбуха, продолжал размышлять. Еще раз твердо повторил про себя, что от одной конфетки ничего не будет. И даже объяснил сам себе: сейчас усиленное питание даже и необходимо, так и в прошлый раз было. Через какое-то время восстановительную гимнастику назначат. Все уж знакомо. Будут списывать начисто, будут уговаривать, да не на такого напали! Только выпустят из больницы, сразу надо будет пойти к мохнатенькому, уговорить его, — Саша теперь почему-то твердо верил, что мохнатенький тот доктор сделается его сообщником. Да, так и будет, с этим все ясно, но вот — отец… С отцом будет главная трудность — это без сомнения. Отношения с ним уже несколько лет были сложными, хотя отец умел быть сдержанным, всегда умел.
Оба, в сущности, хотели одного: чтобы Саша выступал в скачках, и выступал хорошо. Отцу необходим был хороший жокей, потому что от наездника в немалом зависит судьба его воспитанников-лошадей: проявятся их скаковые способности или останутся нераскрытыми, невыделенными.
Что Саша талантлив — это тоже понимали оба. Что он трудолюбив до неистовства, видели все и невооруженным глазом. Но случайные падения, одно неудачнее другого, преследовали Сашу постоянно, пока не произошла настоящая катастрофа тогда в Ростове.
Убедившись, что Саша сумел все превозмочь, все вынести, что какая-то необыкновенная способность
молодости и недюжинное природное здоровье помогли ему вернуться к прежней спортивной форме, отец продолжал упрямствовать. Старый конник, он знал лучше других, что после подобного падения больше не скачут: хоть и есть еще сила, но в сердце поселяется навечно если не страх, то излишняя осторожность, а с обракованными тревогой и неуверенностью сердцем какой же ты спортсмен? Это он и внушал. И оба понимали, что с уходом Саши у отца возникнут серьезные проблемы, нелегко будет найти жокея. Но не столько это обстоятельство, сколько желание самого Саши участвовать в скачках было так неодолимо, что он не сдавался до конца. Не сумев убедить его словами, отец пошел тогда на вероломство: подговорил врачей, и они выдали справку, по которой выходило, что по состоянию здоровья Саша заниматься конным спортом больше ни в коем случае не может. Саша заподозрил неладное. Сделав вид, будто примирился с обстоятельствами, и поблагодарив отца за подаренную в честь окончания спортивной карьеры кинокамеру, он занялся съемкой любительского фильма о достопримечательностях Пятигорска. Эти «достопримечательности», однако, были весьма однообразными — кабинеты врачей городской поликлиники. Семь дней его обследовали, выслушивали, просвечивали рентгеном, на восьмой он вернулся домой веселым: «Вот тебе, папа, кинокамера „Кварц“, сам снимай, сам пленку проявляй, а вот моя справка — настоящая, не липа». Отец разъярился: «Ты свое отскакал, а вздумаешь артачиться — недоуздком отстегаю! Никогда не стегал, а сейчас отстегаю!» Саша уж два сезона выступал на ипподромах вместе с маститыми жокеями, брал первые призы, и в его честь духовой оркестр играл туш, а тысячи взрослых серьезных людей кричали с трибун: «Молодец, Саша!» Но ему только пятнадцать исполнилось тогда, дома он — просто мальчишка, и ничего удивительного не будет, если возьмет отец ременный недоуздок да и вытянет пониже спины. Сглотнул он обиду и ушел в другую комнату. Долго лежал в раздумье на диване, потом подал голос:— Папа, дай тридцать рублей.
— Пожалуйста, на! — обрадовался отец новому, как ему показалось, обороту разговора.
— Вот спасибо!
— Пожалуйста, пожалуйста, но зачем тебе, однако? Если не секрет, конечно?
— Да какой может быть секрет. Просто я поеду в Среднюю Азию и там на каком-нибудь ипподроме буду скакать на полукровках, на ахалтекинцах под другой фамилией, чтобы твою не срамить.
Тогда и убедился отец, что недоуздок не поможет. И еще один сезон Саша выступал в Пятигорске и в Москве.
Вспоминая сейчас и сравнивая свои «главные» падения, Саша с удивлением отметил, что в те две-три секунды, которые провисел он под грудью скакуна в Ростове, и в те полсекунды, которые потребовались ему, чтобы на проездке вылететь из седла Грации, в нем жили два совершенно разных человека. Один своим цепким умом схватил всю обстановку, прикинул, что шансов остаться в живых нет совершенно, он даже погордился при этом за себя, принимающего смерть так мужественно, без страха. Но в это время второй Саша, не раздумывая, ничего не видя и не подмечая, вступил со смертью врукопашную и сделал самое необходимое и единственно ему оставшееся. Отец потом сказал, что выпусти Саша поводья, и шедшие за ним следом к финишному столбу лошади тут же растоптали бы его, и что не выскочи он из седла Грации, прижмись к ее шее, а это, казалось, было самым разумным и естественным, — и уже через долю секунды лошадь припечатала бы его к земле. Тот, первый Саша — умник и храбрец — все потом руками разводил и изумлялся: надо же как ловко обошлось, чудо, да и только!
Просто невероятное везение: остаться в живых после таких падений! Ведь делать галопы на чистокровных верховых — это не полтинники глотать. И еще: Саша все-таки жив, а Грация-то погибла… Одна из элитных лошадей конезавода, стоившая подороже десятка «Жигулей», и уж она-то, доброе животное, ни в чем не виновата!
4
«А Грация-то погибла…»
Саша несколько раз повторил про себя эту горестную фразу и ужаснулся: как же могло получиться, что он совсем забыл о своей любимой лошади, может быть, так и не вспомнил бы, не проговорись нечаянно отец? А он-то сам и не задумался о ее судьбе ни разу, даже не поинтересовался! И не в том только дело, что Грация была главной надеждой конюшнина предстоящий скаковой сезон, и не в том, что стоит она подороже десятка «Жигулей» — Саша любил Грацию любовью безотчетной, не размышляющей, как любят родных людей, как любит человек все, что стало частицей его самого.