Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дрожащий от радости салага подбежал, закивал головой, жалко скрючился в углу кабины.

Сквозь липкую ночь медленно пробивалось утро. Сон, к утру окончательно переборов холод, становился тяжелым, черной ямой. Долго расталкивая, вытаскивал меня Колька из этой ямы.

— Святослав! Святослав! Да проснись же ты! Дай перцовки, у меня уже душа прилипает к костям.

Открыв глаза, увидев измятое Колькино лицо, почувствовал спокойную радость. Он мне был другом в эти минуты. Часто, когда мы молчали вместе, я испытывал родственную близость, исходившую от него, близость от пережитого прошлого, близость от того, что могли бы спорить и молчали, близость от желания молчать, зная: стоит открыть рот,

чтобы стать чужими друг другу, часто врагами.

Забрались под Колькин брезент в кузов. Как теплые рукопожатия, передавалась бутылка. Свежнев, вдруг вытащив из-за пазухи бумагу, со значительным видом протянул ее мне. Это была карта. С таким крупным масштабом подобная карта могла быть только штабной. Достать ее в штабе можно было, только украв. На ней было намалевано черной тушью "совершенно секретно". Я нашел на ней наше плато: до китайцев было четырнадцать километров, никогда еще учения не проходили так близко от границы. Вернул Кольке карту. Пошарив по моему лицу глазами, Свежнев сказал:

— Ты заметил, что снарядов выдали больше, чем обычно, что много кумулятивных?

— Теперь замечаю.

— Послушай, Святослав, сколько лет тебе было, когда привезли тебя в Союз?

— Девять. Странно и подумать здесь, что родился я в Алесе, есть такой городок на юге Франции, наверно, очень тихий и чистый, наверно, с очень многими счастливыми людьми. И было мне месяцев восемь, когда мои родители переехали в Париж, город, в котором революции кажутся развлечением народа. А почему ты спрашиваешь?

— Русский ли ты?

— Мать русская, отец — поляк, впрочем в крови и татары, и цыгане есть, так мне говорили.

Свежнев не улыбнулся.

— А ты русский?

В его глазах была угрюмость.

— Я понимаю. Ты видишь войну. Мои родители давно жили во Франции, в пятидесятых годах репатриировались. Говорили мне, что от России мало что осталось, от русского же человека остались нос да покорность. Нет, вряд ли я русский. Я советский, друг Свежнев. Ты понимаешь, что это такое?

— Понимаю. И мне жаль тебя.

Мне оставалось только грязно усмехнуться:

— Себя пожалей. Великоросс! Былинно звучит, смешно звучит, грустно, быть может. Ты русской своей совестью будешь защищать советское знание. Ты будешь защищать исконные русские земли от китайского завоевателя, не так ли?

— Да. Защищать Россию от любого внешнего врага — это мой долг. Это не только история России, это история русского характера, русской души. Ты, советские исчезнут, а Россия останет-ся. Чтобы она осталась, она сама должна освободиться от всего, что ее душит, поэтому мой долг драться не только с китайцами, но и с любым, пусть самым добродушно и демократически настроенным внешним врагом…

Свежнев произносил слова твердо и убежденно. Я не хотел им верить.

— Нет, друг Свежнев, ты не можешь быть тем, кого рисуешь. Выпей и успокойся. Твои родители — русские интеллигенты, ты сам мне говорил, что происходишь из рода Свежневых, издревля дающих России законодателей, художников, архитекторов. Русская интеллигенция всегда болталась между народом и властью, как дерьмо в проруби. Наша власть правильно их заклеймила, в сущности, обидной кличкой «прослойка». И ты, подобно им, мечешься, только нет у тебя свободы и знаний, которыми обладали они. Ты не можешь понять, что поздно уже, ты искалечен. Ты ищешь свой долг, не понимая, что долг — это идея. И что идеи меняются… Эй, оставь перцовки! У тебя же нет идеи, потому что никогда не было свободного знания. С рождения советское знание вливалось в тебя, когда каплями, когда волнами. Ты можешь бороться с самим собой только через это знание, другого у тебя нет. Ты хочешь изменить мир, но ничего не можешь дать ему. У тебя нет идеи, есть только

понимание лживости твоего знания и преступности настоящего. Ты и за шовинизм прячешься от своего незнания. Я не прячусь. И я не путаю долг с обязанностью. Быть солдатом — обязанность, которая не должна меняться от политической точки зрения, от идей. Посмотри на ребят, сколько миллионов их в армии? Десять? Пятнадцать? Они в армии, потому что это их обязанность, и в эту обязанность входит параграф, что если нужно кому-то, кого они не знают, кому-то, из-за кого они никогда не узнают, что такое свобода, если нужно — то надо умереть. И они умрут. Ты же сам видишь, чувствуешь. Коля, скажи, ведь ты сам гордишься нашей армией. Гордишься, чувствуя ее силу. Ты ведь с тайным удовольствием читал, как наши танковые колонны ворвались в Чехословакию. Ты осуждал, радуясь… Вспомни.

Передавая мне бутылку, Свежнев сказал:

— Ты как наемник, в тебе нет чувств. Ты — чужой. Ты не можешь понять, что многие, миллионы, не понимая, чувствуют, что, защищая Советский Союз, они защищают Россию в нем, они часто не знают разницы, думая, что СССР и Россия — это одно. Ты уедешь, а мы останемся со своими ошибками, с непониманием, но и с чувством, что, несмотря ни на что, мы есть, и несмотря ни на что, есть борьба с несправедливостью. Будучи советским, я всё же русский, а ты — нет.

Я замахал на Кольку руками:

— Хватит, ты мне в морду еще дашь. Подожди, завтра, может быть, нас всех китайцы перебьют. Успокойся.

Свежнев повернулся ко мне спиной.

Мне было грустно смотреть на его спину, под брезентом она была светлым пятном. Я не мог оторваться от мысли, что его презрение ко мне внушает уважение. Чёрт! Дон-Кихот Новосибир-ский! Действительно, русская порода, свет ищет, справедливости хочет. Готов за тридевять земель в тридесятое царство за "сам не знаю что" пойти. Не хочет видеть правду, а правда в том, что того, кто не умеет подчиняться — научат. Кто не хочет — того заставят. Кто не гнется — того ломают. Бывает, раздумывает человек, гнуться ему или нет, а его уже сломали.

Наступило утро. Все радовались ему, безразлично пришедшему. Будет движение — будет и тепло. Ушла опостылевшая ночь, встало солнце-мачеха… и ему рады, вприглядку можно погреть-ся. В кабине тягача всё еще спал салага. Я разбудил его:

— Подъем! Не у тети за пазухой. Фамилия как?

— Штымчиков-Тульский. А зачем, я ведь ничего не сделал.

— Ну и фамилия… "ничего не сделал". Может, к ордену хочу тебя представить. Сволочь ты, а в морду не получил, значит хорошим солдатом будешь.

Чичко, выскочив из будки, заорал:

— Подъем! Приготовиться к маршу!

Мечта о горячей кружке чая ушла, все бросились к орудиям, взвыли моторы. Вся жизнь, все существование ушло в усилие успеть управиться за десять минут. Калеча белую ткань, нежно покрывающую землю, батарея спустилась с плато и пошла на северо-запад, к границе. Многие не знали этого, кто знал — не понимал, кто понимал — молчал. Разговор с Колей был борьбой слов, теперь гусеницы волокли нас к его смыслу: обязанность или долг? Или когда появится смерть, никто не будет слушать свою совесть, никому не будет нужно…

Шли броско и недолго, впереди указывал дорогу утепленный командирский ящик на колесах. По приказу орудия раскинули станины между двумя угрюмыми своей одинаковостью сопочками. Впереди неподалеку маячила в зыбком хрустале воздуха их грядка, лишая глаза простора. Прицел и дальность из КП пришли сразу. Дальность была одиннадцать километров.

Ко мне подошел Свежнев. Загородившись стволом и моим телом, он вытащил карту, украденную в штабе.

— Смотри. Это точно пункт 3–6. По китайцам бьем, там должна быть их застава на краю поселка.

Поделиться с друзьями: