Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Хочешь вина?

— Давай. А то идти надо. Скажу ребятам, что печь накалилась. И Быблеву я на всякий случай скажу, чтоб помолился за тебя.

Свежнев промолчал.

Салаги кончали чистить картофель. Ящик в углу овощного цеха был передвинут. Видимо, его старались, приспособив для чего-то, поставить в первоначальное положение. Салаги насторо-женно следили за моими движениями шевелившимися яблоками глаз на неподвижных лицах. Под ящиком было две бутылки спирта. Оглядевшись, заметил, что в помещении нет одного салаги. Сказал ровным голосом, за которым в подобных обстоятельствах видят угрозу:

— Так… Куда это

он отправился? Молчите? Вы что, хотите старика вокруг пальца обвести? Не отправился ли салага в кочегарку за Большегородской? Ась? Ладно, даю вам времени до двух часов, не дольше.

Лица парней просветлели, налились жадностью, стремлением к женскому телу.

— А пока ваша красавица не притащилась, налейте-ка командиру кружечку.

Потягивал крошечными глоточками влагу, мгновенно засыхающую на губах, пожаром проходящую горло, тихим туманом добрящую голову. Запихивал после каждого третьего глотка в рот пучок вонючей капусты — лучшую закуску в здешнем мире. Салаги с яростной целеустрем-ленностью кромсали остатки недочищенного картофеля, когда Большегородская протиснула в дверь свое костлявое тело. Воскликнула, глядя на спирт тусклыми зрачками:

— Святослав, и ты здесь! Захотел-таки меня попробовать?

Поставив бутылку возле сапога, ответил:

— Очень. На, пей, лакай.

Валентина подошла к бутылке, стремительно нагнулась. Когда она оказалась передо мной едва ли не на четвереньках, я невольно подчинился желанию унизить окружающих меня людей — толкнул сапогом в плечо Большегородскую. Она растянулась на полу. Не поднимаясь, Большего-родская ухмыльнулась мне в лицо:

— Не хочешь меня, значит. Гордый какой. Подумаешь!..

Она расстегнула галифе и показала костистый зад. Это было явным признаком пренебреже-ния. Выходя из овощного цеха, я сказал нетерпеливым салагам:

— Залейте хоть сначала харю, а то пол заблюете. Да не все разом.

Салаги не слышали, всё их внимание было приковано к Валентине, схватившей бутылку. Они смотрели сладострастно. Салаги были во власти заменителя счастья — воображения.

Мне было мутно, мир был мутен. Вновь и вновь хотелось выжить и остаться человеком. Пошел в посудомойку к Быблеву (его напарник был в овощном цехе). Миски, хлебные тарелки, кружки и ложки были уже очищены от пищи прошедшего ужина. Быблев полулежал на лавке, у живота задумчиво вертелись пальцы.

— О чем ты?

Пухлое тело Быблева беспокойно зашевелилось:

— О Рудзуте. Я его немного знал. Он был хорошим, никому не желал зла. Именно на него покатился ствол. Почему — я знаю: то была воля Божья. А вот зачем — не знаю.

— Нет различия между «почему» и «зачем».

— Для тебя нет, для меня есть. Можно примириться с Его волей, труднее примириться с непониманием ее. Невозможно. Трудно мне; сомневаясь — грешу.

Мне захотелось отвлечь Быблева. Стало совсем не по себе: Свежнев мучается, сомневается, и этот туда же — тоже мучается, сомневается.

— Ты пойди лучше в овощной цех, чем тут себе мукой сердце тешить. Там Большегородская. Салаги там не сомневаются.

Грусть и любовь были в глазах Быблева:

— Нет, не пойду, меня дома невеста ждет. Я люблю ее. А салага есть салага, он зверек еще. Засомневается. Непременно засомневается. Даже если никогда и не поймет этого. Человек не может не сомневаться.

Я искренне сказал Быблеву:

— А-а-а, иди-ка ты к чёрту!

Проходя

мимо овощного цеха, заглянул, сплюнул. И словно очищенный виденным, пошел к воздуху и небу над головой. Морозный ветерок втягивался жидкостью в легкие. Вверху тучно вспыхивали звезды, с нежностью нелюдской терлись они о вселенную. Я сидел на ледяной земле и, чувствуя, как тает в груди ветер, приговаривал:

— Американцы, китайцы, жизнь и смерть, сомнения, свобода. К чёрту, к чёрту, к чёрту и к чёрту… Послать бы себя туда же… Хоть бы поближе.

Вернулся в овощной цех. Молча выпил кружку спирта, выругался долго и грязно. Подождал, пока очередной салага не откинулся от стоящей на четвереньках Валентины Большегородской. Сказал ей:

— Подойди. Вы все выйдите.

Все вышли. Большегородская не шевельнулась.

— Валяй, стерва.

Она потрясла лысеющей головой:

— Не, я боюсь. Ударишь.

Я постарался размять лицо руками. Ничего не вышло, лицо было жестким, как зубы:

— Не ударю.

Валентина Большегородская подошла и сделала все, что полагалось, и я не ударил.

Я лежал на замерзшем снегу. Время перевалило за середину ночи. Лежал и знал, что просту-диться мне не дано, не дано полежать в горячке. Салаги спали, спал Свежнев, спала в своей коче-гарке Большегородская. О Быблеве вообще не хотелось вспоминать. Не было во мне воображения — заменителя счастья, не было…

22

Две бани остались позади, двумя банями стало меньше до дембеля, когда пушисто-снежным днем заиграли тревогу. Привычно и гордо, как в учебниках идет на страду крестьянин, пошли солдаты к своей работе. Щедро раздали всем сухой паек и боезапас. Всем казалось, что уж обстре-ляны они, что нет для них робости. Лихо срывались с места тягачи, грозно задирали хоботы орудия. И за ними заметал снег следы грозного войска.

Кто мог, втихомолочку от офицеров разворачивал связь, ловил сведенья. Пришла весть: косоглазые перешли во множестве государственную границу СССР. Переглянулись, забыли о снеге, о езде. Старались что-то очень важное припомнить, никак не припоминалось. Пытались шутить, получалось будто смеешься на кладбище. Остановились, распряглись в пяти километрах от границы. Приказали всем орудиям: дальность — четыре километра.

Свежнев вертел ручки связи. С дежурства по кухне говорили мы с ним только по делам службы, вновь пробежал между нами черный кот. Свежнев прислушался, дернул меня за рукав:

— Идут. Пьяные. Их тысячи три. Два танка. Машут карабинами. Слышишь, наши ПТУРСы ведут.

Свежнев поднял на меня глаза, прохрипел:

— Они что, самоубийцы?

Ему ответил Нефедов:

— Трупы они, мертвецы, как один. Они идут, в кучу сбившись. Один снаряд ПТУРСа выжигает всё на двух гектарах.

Нефедов довольно улыбнулся и со спелой раздельностью повторил:

— Мертвецы они.

Секунды не превращались в минуты. От тишины необыкновенной страдали мышцы, гулким звоном колокольно качалась голова. Как известие о рождении сына, приняли солдаты приказ открыть огонь. Уходили полные хаоса думы, уходили навсегда, стирались из памяти. Оставались руки, нагруженные желанием стрелять, подспудным стремлением выстрелить в них, косоглазых, своей робостью, страхом, своей жаждой жить. И как было всегда, тело отвечало, повинуясь инстинкту: чтобы не быть убитым, нужно убивать.

Поделиться с друзьями: