Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А вот так,— говорит. Ты был когда в Таллине?

— Был.

— Был-был, где ты там был! У них сухой закон— понял? Берешь двадцать бутылок, у меня чемодан — аккурат двадцать залазят, впритык, в мертвую, не брякнут, на поезд — и пошел!

— Погоди, — говорю, — нет там сухого, это у финнов, они в Ленинград ездят…

— Да ладно тебе — финны! Не финны — Таллин! Ты когда там был?

— Когда… — вспоминаю я,—года два тому, но я б слыхал.

— Два года! а то счас, понял! Утром вылазишь из поезда, а на площади — таксеры, им сразу толкаешь, не мелочись, зачем зря в городе светиться — весь товар по полтора червонца, сечешь? Червонец с бутылки! Через два часа поезд — и ты дома, а на другой день… Да хоть через день, три раза в неделю, два куска в месяц, за три — шесть, а за полгода?!

— А ты там был? — спрашиваю.

— Да был-не был, знаю! Прихожу брать отпуск, месяц законный, у меня еще отгулы, а там увольняйте — зачем мне, я и без вас прокручусь, далее везде, верно? А секретарши нет в приемной, а на столе шапка — ондатра, в сумку ее… Да пошутить я хотел со стервой, у меня с ней свои дела, а тут этот наш выходит, а я ему давно поперек того самого, а у меня ходка по малолетке — им только дай, псам!

Да я б отсидел, пойми меня, мне три месяца, я б к деньгам вышел…

Ну что я ему скажу, если у него нелады с арифметикой — его б в третий заезд взяли, когда б в первой прошляпили, куда ему, если он с шапкой сразу влип — чему его на малолетке учили! — и с чемоданом сюда, тогда бы крепко сел, пусть благодарит «стерву», что ондатру подсунула!.. Дети, думаю я, кто ж они такие?..

Обрываю его на полслове, встаю пройтись. Тихо в отстойнике, шмон сбил спесь, поскучнели.

— Слышь, покурим?..

Лезу в сумку за сигаретами:

— У тебя, вроде, свои были?

— Были, были, у меня все было, они с меня образок материн сняли — зачем им, а мне мать — понял?

Как не понять, и я сползаю. что-то держало меня, не давало скользнуть, знал — нельзя, еще днем, в воронок запихивали, сказал себе: «Ни за что!» — держался, не позволял, а тут…

Они пришли утром, в полвосьмого, нас двое было в квартире —я и зять, муж сестренки, она на десять лет помладше, как дочь, я и считал ее вместо дочери, так вышло, остались вдвоем, она еще в школу не ходила, а этот Митя, как с неба свалился. «Я тебе говорила, Вадька, такого приведу, он тебе братом будет…» Ты приведешь, думал я, повидал ее дружков-подружек, один другого краше: лохматые, горластые, а в душе пусто, два пишут — три замечают, а этот, ну правда свалился: все мое у него, а все его — мое, а ни ему, ни мне ничего такого не надо. У меня в ту пору смутно было и на душе, и… То есть хорошо, все только начиналось, поздно начинать под сорок, ну а коли так — не начинать, что ли? Я радикально начал, так мне казалось: все перечеркнул, со всем распростился, переехал к сестренке, начал писать… Тогда и дошло до меня — поздно; переехать просто, забыть где-то там барахло — и говорить нечего, да и работу, дело, все, о чем мечталось, друзей-приятелей… Потому и легко было, что ничего нет, пусто, но уже много прожил, чужое прожил, а оно так со своим срослось-перепуталось, а ума-навыка разобрать где то, где это — всегда ли хватало? Я и сбивался, одно за другое принимал… Но — придешь утром, рано-ранешенько в церковь, пустой еще, холодный храм, вдохнешь грудью ни на что не похожий запах, гулко шаги отдаются, прилепишь свечечку— и не заметишь, тепло станет, не оборачиваешься, спиной чувствуешь — не один тут! И вот уже: «Благослови, владыко! — Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и…». Хорошо? Не знаю, что-то было не то, не так, не туда, я ни от чего не отказался, только приобрел, разве я хоть с чем-то расстался? Я стал богаче, вон у меня сколько — и то все мое, все, что у вас, а еще о чем вы и не знаете, никогда не слыхали: ни на что не похожий запах, гулкий камень, свечечка, тепло, которое чувствуешь спиной, «Благословен Бог наш…» Откуда вам, а мне — откуда? Меня сбивало, мучало, что мне и там и там — хорошо, друзья — старые, новые, книги, о которых и слыхом раньше не слыхивал — и все это мне, для меня, но разве хоть что-то я отдал, я только брал, брал… Я захлебнулся… И там, и там было мне плохо: те же проблемы, а я их не способен решить, та же моя беда, а я ничего не могу — зачем тогда запах, свечечка, зачем тепло, если мне от того… Разве я другим выходил тем утром из церкви — таким же… Друзья, если старые, я средь них, как петух индийский — да ничего они не видят, не поймут! Все видят, меня видят. А если новые: благостность, умильность — убогость, думал я… Как мне это было связать, соединить, вычистить, не перепутать, впустить в себя — разве я мог в той моей жизни… Дия не хватало, ночи было мало, да разве я в лесу жил, в скиту, разве для того наш город предназначен — а для чего? Не знаю, за других — не могу, за миллионы — не возьмусь, а плотность вокруг я ощутил, а там гуляло, свистело, подбрасывало, ловило — да зачем меня ловить, подбрасывать… Мне иногда казалось, меня и не искуша ли, а каждый раз доказывали, что я ни на что не способен, нет у меня ни силы, ни воли — ничего во мне нет! И я шел мимо, мимо… Мимо своей вины, мимо своей беды… «Что ж это — просто игра?» — думал я.

И я сползаю дальше, глубже… Вот она главная моя беда, ужас, от которого прячусь, потому знаю… Такой щемящий счастливый сон — как обещание, как надежда, но и как предупреждение, расплата, возмездие… Кому возмездие? Мне, думаю я, кому, как не мне, разве не за что?.. Я просыпаюсь в слезах, оттого, что мне говорит кто-то, чей голос знаком, но я его не узнаю: «Она умерла!» Я просыпаюсь, знаю, что опоздал, ее хоронят, а я все еще сплю, хотя светло, поздно, и я выбегаю из до му, бегу по улице, а она чужая, я ее не узнаю, хотя знаю здесь каждый дом. Улица широкая, как шоссе, та ких нет в Москве, а дома мне известны — скучные, без ликие, один к одному. Людей мало, они шарахаются от меня, ая бегу, натыкаюсь на редких прохожих, спросить некого, слезы мешают видеть, но я не могу, не могу опоздать! И где-то далеко-далеко —вижу процессию… Похоронную процессию! Как в замедленном кино, она проплывает через перекресток и исчезает… Но я видел — вот она! Я добегаю до перекрестка — такое же пустое шоссе, убогие дома, редкие прохожие… Процессия проплывает в следующем перекрестке. Я бегу дальше, главное не потерять их из виду, спросить не у кого… И так раз за разом: я знаю, куда бежать, но догнать не могу. Я плачу, размазываю слезы, очки запотели, я бегу, бегу… И вот оно — кладбище, успел! Все серо, нет цвета, редкие серые деревья, снег с серыми проталинами, кучка серых людей… Гроб закрыт, но меня ждут — меня ждут! Я подле гроба, все расступаются, я поднимаю крышку — она! «Господи, — говорю я, — этого не может быть!» И вижу: щеки у нее не белые, розовеют, веки у нее дрогнули, она открывает глаза — сонные, круглые, как у детей. Я наклоняюсь, она смотрит на меня удивленно, смущенно, я вынимаю ее из гроба, беру на руки, она — запеленутый младенец с яркими, проясняющимися с каждым мгновением глазами. «Прости, я заснула», — говорит она… «Она жива! — кричу я.— Видите,

она жива!» «Ой, — говорит она,— как неловко, столько людей, а я заснула…» Я поднимаю ее на вытянутых руках, над нами голубое, бледное небо и она улыбается ему… И тут я просыпаюсь, уже по-настоящему, просыпаюсь в слезах… Что это было, думаю я, как раз накануне того, что сейчас происходит — обещание, надежда, расплата, предупреждение, возмездие?

Не знаю, что, но потому что мне этот сон был пока зан, до меня дошло сразу, как только услышал его крик из коридора: «Вадим, шмон!» Я только воду пустил, ополоснуться, мы накануне отвезли сестренку в роддом, крепко сидели с Митей, спирт был, и так нам хорошо сиделось, будто знали, тот вечер последний, о самом важном решали, как могли — как бы я пожалел, кабы не было у меня того вечера!..

Выскочил в коридор, а он уперся в дверь, ноги скользят: «Помоги!» — хрипит. Я помог, закрыли. И сразу звонки… «Ты что?» — говорю, ничего не понять. «Да я открыл, спросонья, а они там…» «Открывайте!» — женский голос. «Кто такие?» — спрашиваю. — «Прокуратура». Вон оно что! «Голый я, — говорю,— дайте штаны надеть, тем более, женщина… Звонки, звонки! «Немедленно открывайте! — Ломайте дверь,— говорю,— а мы пока штаны наденем…» Тогда я и подумал: вот что мне нужно, чтоб чужого не осталось, чтоб ничего не осталось —а как бы я сам с этим справился, кабы с детства, с юности, а то в сорок лет, когда все окостенело! «Божья милость», — говорю Мите. А он глядит на меня, глаза у него большие-большие, ясные, а в них… Жалко ему меня. «Ты чистый лев», — говорю ему, а он никак не отдышится, их шестеро на площадке, столпились, мешали друг другу, никак не ждали отпору… Так ведь и мы их не ждали.

И я уже не могу остановиться… Разве я о том, что было, разве его глаза я сейчас вижу: себя я увидел со стороны, и так это странно — сон, в котором не только не убежишь — ногой не двинуть. Я спокоен, четок, даже усмешлив, меня Митя держит на поверхности, мне надо его оставить, сохранить для сестренки, а во. мне уже гуляет страх, не тот приснившийся ужас — надежда ли, возмездие, а скользкий, липкий страх, что. углядел давеча в соседе, побелевшем интеллигенте, рас топырившем пальцы в черной краске, как в кошмарном сне из комикса. Рога, копыта, хвосты, глумливые ухмылки, мерзкие хари — спортивные, подтянутые, хорошенькие, в костюмчиках, белые рубашки, при галстуках, черная грязная прядь прикрывает плешь, гнилые зубы, тошнотворный запах чужого, чуждого, липкие пальцы на книгах, бумагах, письмах, фотографиях, и— женщина с застывшим, постно-распутным лицом, в потном, светлом джерси, деловито скучающая, с брезгливым равнодушием в рыбьих глазах. И час, и два, и четыре, и шесть, и белые рубахи сереют от пыли — сколько ее скопилось на антресолях, в старых матрасах, в забытых, заплесневелых пакетах в буфете… А телефон звонит: первый раз— звонко, радостно, второй — капризно, потом настойчиво, потом с раздражением, с удивлением, с недоумением, с непониманием, тревогой, страхом, потом — с отчаянием, криком… «У вас дети есть? — спрашиваю ее. — Дайте снять трубку, у него жена рожает». — «Надо было раныне думать». И я прекращаю сраженье за каждую книгу — не раскрытую, зачитанную, за каждую страницу — набросанную, не выправленную, завершенную, за каждое письмо, в ко тором выцветший почерк дороже слов — лезу на антресоли, ныряю в буфет, двигаю столы — скорей, скорей, хватит!

Мешки набиты: «Подпишите протокол.— Ничего я подписывать не буду.— Поехали!»… «Я давно придумал,— еще больше стали у Мити глаза, он расстегивает рубашку, снимает крест на суровом щнурке,— поменяемся?» Но и я давно придумал: у меня старый рублевый крестик на алюминиевой толстой цепочке, звенья мягкие, дернешь — распадаются. «Ты что, — гляжу ему в глаза_—у тебя золотой, все равно снимут».— «Пусть так, говорит— мы должны поменяться». Гляжу ему в глаза: не обманула, привела брата; шнурок крепкий — не порвешь, значит, и это нужно, чтоб врезался в шею, чтоб с кровью, чтоб…

— Да садись, настоишься, тебя сидеть привезли — садись!

С этим я в воронке оказался — как же! — и еще раньше, когда…

— Покурим?

— Покурим.

— Чего они тебя в кепезухе в одиночку засунули — особо опасный?

— Хрен их знает.

— А мы базарим: давай его сюда, чего он один хату занял! Сколько тебя продержали?

— Неделю.

— Вон как давят…

— Слушай, я тебя мог где-то видеть — личность знакомая?

— Само собой, меня те не видали, кто на трамвае за три копейки, а ты, небось на тачке?

— Бывало.

— А я в пятом парке, за баранкой, может возил. Ты не по книжной части?

— Вроде того.

— Тогда тебе Лёху в кенты — книголюб, за чистую любовь к книге страдает — верно, Лёха?

И этого я с воронка помню — длинный, светлые волосы падают на лоб, румянец, как у девушки, глаза большие, ясные: Митя, думаю, только лет на десять помладше.

— Это как же — за книги?

— Говорю, любитель! У бабки-соседки книг много, она не читает, глаза слабые. Этот артист решил установить справедливость, выждал, когда бабка по надобности в лавочку — и в форточку… Как ты такой длинный пролез — или салом намазался?

— Ладно тебе…—у Лёхи даже уши полыхают.

— Книголюб! А у бабки денежки, кольца-серьги — старорежимная бабка, а Лёха?

— Я не смотрел, — Лёха злится.— Покурим?

— Да вон, возьми у человека.

— Кури, кури, Лёха, — говорю я.

— Какие ж ты книги выбрал, Лёха? — он не отстает.

— Хорошие. Гоголь, Достоевский, — смотрит на меня, улыбка - все отдашь.—У меня рюкзак маленький, если всего Достоевского — тома большие, старые, другие бы не влезли…

— Во какой! Ты б сообразил — коммерция! — комплект дороже, кому нужны разрозненные? Или ты брал, какие не читал?.. И представляешь, тем же манером в форточку — и по улице, а навстречу участковый: что, мол, тащишь,— книги, куда — в магазин, сдавать, где взял, а он говорит — у бабки!..

Лёха поднимается и отходит.

— Ему б титьку сосать, — говорит он, и я вспоминаю:

— Слушай, тебе говорили, на кого ты похож?

— За смену чего не услышишь.

— Крючков — чистый Крючков!

— Артист, что ли?.. Его б сюда, того артиста.

— А ты тоже книголюб?

— Я-то? Я, парень, крепко сел. Сто вторую шьют, а я хочу на сто восьмую перейти…

Вон оно что! Гляжу на него, молчу — ай да «Крючков»!

— У меня третья ходка, первая — малолетка, вторая — только права получил — наезд, унюхали, а тут… Давай еще сигарету…

Поделиться с друзьями: