Тюрьмы и ссылки
Шрифт:
В моей убогой каширской комнатке, где еле вмещались кровать, столик и стул, стоял, вместо буфета, большой деревянный ящик, поставленный "на попа"; между двумя верхними досками его я и втиснул свой "Юбилей", прикрыв сверху доски скатертью. И хорошо сделал, ибо "авось" не оправдался: через несколько дней свершилось неизбежное, явились агенты каширского НКВД по предписанию из Москвы, произвели обыск, забрали все бумаги и рукописи, - а "Юбилея" между двумя досками "буфета" не заметили, - арестовали меня, отвезли в Москву - и начался новый круг тюремных испытаний, продолжавшийся почти два года. Только в середине 1939 года, когда Ежова уже убрали и началась эпоха сравнительного террорного затишья - выпустили меня из московской тюрьмы с документом, что освобожден я "за прекращением дела", ввиду отсутствия состава преступления...
Каким
После моего ареста жена приехала в Каширу за моими вещами, и тут, разбирая "буфет", случайно нашла между двумя досками тетрадь "Юбилея": видно не судьба была ему погибнуть ни в земляной, ни в дощатой могиле. Когда в середине 1939 года я вышел из тюрьмы, а еще через год попал в Царское Село, то стал дополнять "Юбилей" новыми главами, описывающими жуткую тюремную эпопею 1937-1939 годов.
К началу войны, к середине 1941 года, я не успел закончить эту работу - и очень сожалею об этом, потому что тогда, по свежей памяти, я мог бы записать многое такое, что за последующие годы скитаний начисто выветрилось из памяти (например, десятки фамилий сокамерников). Всегда ожидая нового ареста - так мы жили!
– я держал "Юбилей" запрятанным среди десятка тысяч томов моей библиотеки - и случайно спас его после немецкого разгрома моей библиотеки осенью 1941 года. И здесь, видно не судьба была ему погибнуть. О разгроме этом я рассказываю в другой книге ("Холодные наблюдения и горестные заметы") и здесь не буду повторяться.
Прошли года. Вместо советских концентрационных лагерей, война занесла нас с женой за проволочные заграждения немецких "беобахтунгслагер" в городках Конице и прусском Штатгарте - на полтора года. Работать в них было немыслимо. В середине 1943 года вышли мы на свободу и поселились у {16} родственников в Литве, где я в течение восьми месяцев успел написать, дописать и обработать три книги, частью привезенные в черновиках еще из России - "Писательские судьбы", "Холодные наблюдения" и "Оправдание человека". Окончательно обработать "Юбилей" все еще не приходилось. В начале 1944 года вихрь войны погнал нас на запад, нашли приют и привет в семье новоявленных друзей, в городке Конице; там я теперь и дорабатываю многострадальный "Юбилей", дописываю свои воспоминания о тюрьмах и ссылках.
"Юбилей" остается основной частью всей книги. Дописываю лишь страницы, посвященные тюремным переживаниям и впечатлениям 1937-1939 гг., а в виде введения - рассказываю о двух первых моих тюремных сидениях, имевших место задолго до "Юбилея". В тетрадях моих воспоминаний, погибших в чреве НКВД, рассказ был доведен до студенческих лет, до известной в истории русского революционного движения демонстрации 4 марта 1901 года у Казанского собора, после которой я попал в Пересыльную тюрьму и получил таким образом первое тюремное крещение. Теперь начинаю с рассказа о нем введение в настоящую книгу.
Прошло после этого первого крещения почти двадцать лет - ив 1919 году крещение повторилось уже в "самой свободной стране в мире", в стране Советов. Рассказ об этом "анабаптизме" составляет второе введение в предлагаемую книгу. Дальше идет давно написанный многострадальный "Юбилей", чудесно избежавший и могилы в земле, и могилы среди досок "буфета",
и сожжения в крематории НКВД. Заключает все этот рассказ о тюрьме 1937-1939 гг., надеюсь последней в моей жизни.Я знаю, что все рассказываемое мною - мелко и ничтожно по сравнению с тем, что переживали десятки и сотни тысяч сидевших в советских тюрьмах, концлагерях, изоляторах в течение долгих лет. {17} Великое дело, подумаешь, в общей сложности года три тюрьмы и столько же лет ссылки неподалеку от культурных центров России! Но мне кажется, что и тот тюремный быт, который я описываю, и те следственные методы, объектом которых был не я один, заслуживают описания и закрепления на бумаге
Молодцам юным на поучение,
Всем на услышание...
Апрель, 1944.
Кониц.
Иванов-Разумник.
{19}
ПЕРВОЕ КРЕЩЕНИЕ
I.
Время действия - полдень 4 марта 1901 года, место действия - площадь Казанского собора в Петербурге. Площадь залита многочисленной толпой: студенты "всех родов знания", главным образом универсанты, но много и технологов, и горняков, и путейцев; молодые девушки - слушательницы Высших Женских Курсов. Много и штатских людей, среди них не мало и пожилых. Вижу в толпе седобородую и всегда весело-оживленную фигуру известного публициста Н. Ф. Анненского; неподалеку от меня две восходящие марксистские звезды - ходившие тогда в социал-демократах П. Б. Струве и наш университетский профессор М. И. Туган-Барановский. Но молодежь - преобладает, заливает густою толпой всю громадную площадь. Тротуары Невского проспекта тоже залиты и просто любопытствующими и втайне сочувствующими зрителями: всем известно, что ровно в полдень, когда ударит пушка с Петропавловской крепости - студенты пойдут демонстрацией по Невскому проспекту.
На демонстрацию эту созвал нас подпольный студенческий "Организационный Комитет", чтобы выразить этим протест против мероприятий министра народного просвещения Боголепова, создателя "временных правил" о сдаче в солдаты студентов, наиболее замешанных в бурно развивавшемся студенческом движении. Боголепов был убит выстрелом бывшего студента Карповича 14-го февраля 1901 года, но "временные правила" не были отменены. В виде протеста мы объявили забастовку в стенах университета, а {20} теперь заключали ее демонстрацией на улицах города; тысячи студентов отозвались на призыв Организационного Комитета. В этот день после демонстрации арестовано было около полутора тысяч студентов, в том числе и я.
II.
Итак - я в тюрьме!
– в первый, хотя, как оказалось, к сожалению, и не в последний раз в своей жизни. С любопытством стал я осматриваться.
Большая светлая камера шагов в пятнадцать длиною; широкое, забранное решёткой окно, а из него - далекий вид на сады Александро-Невской Лавры и на южные кварталы Петербурга. Двери в коридор нет, ее заменяет передвигаемая на пазах решётка с толстыми прутьями, сквозь которые можно просунуть не только руку, но, пожалуй, и голову. Посередине камеры - длинный узкий стол и две такие же длинные скамьи; несколько табуреток. Вдоль правой стены - двенадцать подъёмных коек, вдоль левой - восемь, а в левом углу - сплошная железная загородка в рост человека, за ней - уборная, культурные "удобства" с проточной водой, раковина и кран. Какой-то остряк, пародируя наши студенческие "временные правила", уже вывесил в этом укромном уголке "временные правила" для пользования сим учреждением: воспрещается входить в него за час до и за час после обеда и ужина. Койки - легкие, подъёмные:
холст, натянутый между двумя толстыми палками, и небольшая соломенная подушка; поднимал и прикреплял к стене свою койку кто хотел. Тепло, - паровое отопление. Чисто, - ни следа тюремного бича, клопов, им негде было завестись. Чистые стены, выкрашенные масляной краской. Вообще - тюрьма образцовая.
Зато поведение наше в этой тюрьме было далеко не образцовое, с точки зрения тюремной администрации. С первых же дней нашего пребывания мы {22} завоевали себе такие вольности, что тюрьма превратилась в какой-то студенческий пикник. Шум, хохот, хоровые песни гремели по всем камерам; мы отвоевали себе право по первому же нашему желанию выходить в коридор и посещать товарищей в соседних камерах; коридорный страж то и дело гремел ключами, выпуская и впуская нас. На третий день начальству это надоело - и решётчатые двери в коридор были раз навсегда открыты и днем, и ночью; мы могли свободно путешествовать по всему этажу, воспрещено было только спускаться во второй этаж, где сидели курсистки, отвоевавшие себе такие же права. В первый этаж согнали "уголовников", с которыми мы немедленно вступили в общение, спуская им из окна на веревках и записки, и папиросы, и всяческую снедь.