Тюрьмы и ссылки
Шрифт:
Войдя в камеру и бегло оглядев ее, я, с вещами в руках, присел на узенькое местечко в ногах счастливца, спавшего крайним на нарах, в приятном соседстве с бочкообразными "парашами".
Среди спящих то и дело вставало белое привидение (рассвет еще не перешел в голубые тона), шагало гулко по нарам через ноги спящих, направляясь к "парашам", дополняло их содержимое, и, зевая и почесываясь, отправлялось на свое место. Каждое из них, оправившись, подходило ко мне и расспрашивало кто, когда, откуда? Узнав, что из Питера, все показывали на спящего вторым от края нар человека и говорили: "Вот этот старожил - тоже питерский".
Было уже совсем светло (как оказалось - шесть часов утра), когда загремел ключ в замке и распахнулась дверь: вошел "корпусной" для утренней поверки. "Вставать!" Начался шум, отодвигание щитов, вылезание из-под нар. Все выстроились на нарах в два ряда, третий - сидел
{151} Впрочем многие уже не спали, а просто лежали, курили или вполголоса разговаривали. Мне предложил место рядом с собой тот самый "питерский", ныне "старожил" камеры No 65, на которого мне указывали еще ночью. Он потеснился, потеснился и его сосед, лежавший с краю нар. Я втиснулся в образовавшееся местечко и лег, положив мешок с вещами под голову, - впрочем, лечь мог только боком, так как лежать на спине было невозможно за недостатком места.
В этой камере я был временным гостем, так что не буду много рассказывать ни о быте, ни о людях; но об этом "питерском" и "старожиле" благодарность обязывает меня сказать хоть несколько слов. Он не только приютил меня рядом с собой, он и весь день продолжал свои заботы обо мне: пошел к "старосте" в "дворянский" угол камеры около окна, (каков тюремный пережиток былого времени: старое название сохранилось до сих пор!), с трудом, но добился разрешения, чтобы мне, "новичку", дано было право спать не под нарами, а на нарах, где он, в согласии с своим соседом, уступил мне "одну доску" (вершка в три шириною), да другую доску - сосед (итого образовалось место в шесть вершков); достал и подарил мне деревянную ложку, которая потом пошла со мной "по тюрьмам и ссылкам" (до сих пор пользуюсь ею и храню ее, как память). И мне думается, что все это он делал не потому, что был поражен, узнав мою фамилию, и не потому, что книги мои ("в переплетах!") стоят в его библиотеке (шесть тысяч томов!), а просто по доброте сердечной. Отблагодарить его могу только одним - рассказать здесь, хоть вкратце его историю, - только одну, среди десятков других, которые я услышал в этот день.
Инженер-технолог, директор завода "Большевик" в Петербурге, А. И. Михайлов был виноват в большой неосторожности: получал от иностранных фирм разные машины для завода, он не отказывался принимать от представителей фирм небольшие подарки - часы {152} для дочери, лыжи для сына и еще немногое, что он наивно считал "сущими пустяками". Арестованный в самом начале этого 1933 года, он узнал, что "пустяки" эти на языке тетушки именуются "взятками". И хотя, по глубочайшему своему убеждению, во взятках он был совершенно неповинен, но тут выявилась обычная тетушкина нюансировка терминов, по уже известному нам типу: "был знаком" и "поддерживал связь". Так и тут: "принимал подарки" и "получал взятки".
Итак - он признал, что "получал взятки", признал, совершенно этого не признавая. Но этого оказалось мало: он должен был "признаться" и еще в одном, на этот раз - "совершенно недопустимом, отвратительном, гнусном", - как рассказывал он, волнуясь, - должен был признаться в шпионаже для этих иностранных фирм. Обвинение это предъявлено было в первые же дни допросов. Отвергнув его с возмущением, он теперь в течение четырех месяцев выдерживал убедительные теткины доводы, что он должен, "во всем сознаться". Доводы были простые, но сильные: содержание в "первом корпусе" ДПЗ, без прогулок, без передач, без свиданий, на голодном пайке; потом - перевод в Москву, в Бутырки, в общую камеру с уголовниками; допросы - еженощные, по его подсчету - сто три раза за четыре месяца; обращение следователей - грубое, на "ты", с постоянными фиоритурами истиннорусских слов. И все-таки он не мог "сознаться во всем", так как ему не было в чем сознаваться. За последнюю неделю его несколько оставили в покое.
"Я им сказал: вы можете меня расстрелять, можете напечатать в газетах, что я сознался в шпионаже, но вы не получите от меня такого показания, написанного моею рукою, так как заявляю вам в сотый раз, что это обвинение - гнусная ложь".
Только день провел я рядом с этим замученным человеком, в голубых глазах которого мелькали искорки душевного надлома; но никогда не забуду, как {153} он рассказывал мне о своей попытке, после тридцатого допроса, повеситься на полотенце в одиночной камере ДПЗ. И еще, и еще, о чем и вспоминать не хочется. Где-то теперь этот человек, уже тогда стоявший на
грани психического надлома? Выдержал ли он до конца? Или "во всем признался"? Расстреляли ли за "шпионаж"? Заключен ли в какой-нибудь изолятор или в больницу для нервно-больных? Где бы он ни был - только этими строками могу почтить его память, если его уже нет, и поблагодарить его за доброе отношение, если он жив.XII.
Весь день 5-го мая провел я в этой камере, о "быте" которой много рассказывать не буду, и о "людях" - тоже, чтобы эти мои воспоминания не превратились в сборник плутарховых биографий. Из бытовых картин особенно врезалась в память одна: открывается дверь и дежурный гонит людское стадо камеры в уборную для совершения высших физиологических отправлений организма. В уборной - шесть каменных ям; перед каждой выстраивается живая очередь из десятка человек. Как чувствовал себя "академик Платонов", восседая "орлом" (вопреки строгому запретительному указу Петра Великого совершать подобный cnnien lesae majestatis: "не подобает орлом седя срати, орел бо есть знак государственный"!) перед лицом десятков ожидающих очереди и нетерпеливо переминался в очереди, с вожделением взирая на счастливцев, воочию нарушающих указ Петра Великого?
Стоя в очереди, я спрашивал себя: был ли весь этот эпизод с московской partie de plaisir и с кульминационным пунктом камерой No 65 - случайным "недостатком механизма", или намеренным изъявлением "глубокого уважения"? Второе из этих двух предположений представляется мне наиболее правдоподобным, а психология тетушки в этом {154} случае - вполне совпадающей с психологией того плац-майора Достоевского ("Записки из мертвого дома"), который тоже оказывал знаки "глубокого уважения"...
Плац-майор, кажется, действительно верил, что А-в был замечательный художник, чуть ли не Брюллов, о котором и не слышал, но все-таки считал себя в праве лупить его по щекам, потому, дескать, что теперь ты хоть и такой же художник, но, каторжный, и "хоть будь ты раз-Брюллов, а я все-таки твой начальник, и стало быть, что захочу, то с тобой и сделаю". Я, конечно, не "раз-Брюллов", при всем моем скромном суждении о себе, все же - писатель, тридцать лет проработавший на своем поприще "небесчестно" (как говорили наши предки), переводившийся на иностранные языки, попавший в энциклопедические словари. Все это я говорю приноравливаясь к пониманию тетушки. И если все же я теперь стою в хвосте длинной очереди перед орлом восседающими, подвергаясь насильственным баням, простудам, испытываю издевательские обряды крещения ("разденьтесь! повернитесь! нагнитесь! покажите! поднимите!"), лежу на голых нарах в общей камере, катаюсь в "железных воронах", дрожу в лихорадке, то все это более чем достаточно говорит в пользу второго ответа на поставленные выше вопросы, ибо все это как раз и входит в программу юбилейных чествований (по Чехову).
На этом - прощусь с камерой No 65, так как и в действительности я простился с ней в тот же день. Было часов 7 вечера, когда дежурный, открыв дверь, провозгласил мою фамилию и прибавил: "собирайтесь!". Собрался. Нижний чин вывел меня во двор и повел к четырехэтажному зданию (кажется), окна которого были забиты решетками, но без щитов. Как вскоре оказалось - это был корпус камер одиночного заключения. Меня ввели в первом этаже в темную, узкую камеру с железной кроватью и сказали: "Подождите!". Я уже догадывался - чего ждать. Через {155} некоторое время явился служитель для свершения обычного ритуального обряда (в четвертый раз) : "разденьтесь догола! встаньте! повернитесь! нагнитесь! покажите! поднимите!" Лихорадило. Потом- тщательный обыск вещей. На этот раз конфискованы такие зловредные предметы, как трубка и мешочек с табаком: какая однако неувязка между дозволенным и воспрещенным даже в стенах одной той же тюрьмы! Наконец, все ритуалы были соблюдены - и меня повели наверх, в третий этаж, по железным лестницам, устланным линолеумом, открыли дверь и предложили войти в предназначенное для меня жилище - камеру No 46. После живолюдного садка, каким была общая камера No 65, эта одиночная камера представляла собою нечто вполне отдохновительное. Можно было думать, что кульминационный пункт уже позади.
Комната - не подходит даже называть ее камерой - была довольно большая (девять шагов на шесть), с широким трехстворчатым окном (подоконник - на уровне глаза человека среднего роста). У стены - широкая кровать с соломенным тюфяком и соломенною же подушкой; рядом с кроватью (вы подумайте!) - ночной столик, в котором стоят металлическая миска, кружка и большой чайник. В углу у двери - неизбежная "параша" и половая щетка. Пол - деревянный, крашеный (давно не ходил по деревянным полам!). Заходящее солнце откуда-то посылает в камеру отраженный луч. Одним словом - идиллия! Жилплощадь в 24 квадратных метра и абсолютная тишина! Какой москвич не позавидовал бы?