Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Тиф, — читал я дальше, предостерегающе поглядывая на свою Репу, — является чрезвычайно заразной болезнью. Возбудители заболевания разносятся по воздуху, и в недостаточно проветриваемых комнатах они могут находиться длительное время, не утрачивая своей вредоносной силы».

Глава вторая

ПРЕДЫСТОРИЯ ИЗОБРЕТЕНИЙ

Тетушка с доскональной точностью придерживалась всех советов «Домашней книги», фрагменты из которой я читал своему щенку. Часто она среди ночи, повинуясь дополнительным рекомендациям, будила меня, чтобы погрузить в ванну, дать выпить таблетку хинина или чашку воды с высоким содержанием йода или скормить мне тарелку каши. В завершение процедуры я всегда получал

ложечку меда, потому что, как поясняла тетушка, Костлявая на дух не переносит пчел. Несмотря на все эти усилия, в ходе болезни случались небольшие ухудшения, если я — на руках у тети или передвигаясь по дому сам — вдруг замечал белое пятно на стене, там, где прежде находился гардероб, или видел пустое место на полу кухни, где прежде стоял большой, поцарапанный обеденный стол. На меня сразу же нападал приступ лихорадки или рвоты — и стены кругом расступались, и пол ходил ходуном, и кровать носилась по воздуху, а я вместе с нею, посередке подушек и одеял, как что-то махонькое, скомканное, издающее скверный запах вредоносных кишечных газов. «Ему дали отведать горелой шкуры», — говорят в здешних краях. Именно так я и пахнул, и мне казалось, что сам этот запах, улетучиваясь из моего тела, покачивал головой подобно чужаку, приведенному в ужас теми непотребствами, какие приходилось сносить мне, проживавшему в таком вот теле.

Болезнь не желала меня отпускать. Я не узнавал тетушку, когда та (как она позже мне рассказывала) вбегала в бальную залу, услышав мои очередные, вновь участившиеся вопли ужаса, которые теперь звучали пронзительно, как птичьи крики. Погруженный в себя, с затекшей спиной, будто сзади меня стояла подставка, я сидел в постели, лихорадил и нес фантастический бред, обращаясь к груде постельного белья. «Нынче понедельник, — говорил я (как передавала мне тетушка), — и минуты его распадаются». Отчаянно взывая ко всему и вся, я использовал второе лицо, а о себе говорил в третьем. «Слушай, ты, гора, ты, постель-гора», — говорил я, или, например: «Эй ты, сквозняк!» (когда отворялась дверь), — или: «Ты, перелетная птица!» (когда входила тетушка).

Разницы между сном и бодрствованием больше не существовало. В сумеречном мире моего сознания все вещи словно слились в одну, все совершалось вместе, одно в другом, все двоилось, учетверялось — так, будто пространство и время какой-то ошибкой наложились, вставились одно в другое. Едва успевала тетушка тряпкой обтереть мне рот, я начинал умолять, чтобы она наконец-то удосужилась это сделать. А если открывалась дверь, это ровно ничего не значило, потому что она и так стояла открытая.

Меня преследовали одни и те же навязчивые представления, часто они начинали повторяться раньше, чем успевали прокрутиться в моей голове до конца. Сколько бы раз я ни выглядывал в окно, там всегда стоял на одном и том же месте около яблони маленький лошак («Сент-Михай эсвер!»14воскликнула тетушка, когда я позже рассказал ей о том), он мирно щипал траву — и в то же время бился в судорогах, истошно ревя, хотя окно было пусто, а на дереве за ним неподвижно висели льняные простыни, в которые меня заворачивали.

Однажды мои сны наяву были прерваны — наверное, всего лишь воображаемым — шушуканьем встревоженных голосов под окном. Я привскочил в постели и крикнул: «Что там такое?» — но ответа не получил. Позже мне представилось, будто кто-то шепчется у дверей моей комнаты. «Мар менё-фельбен, ван!»15 — эти слова я, казалось, отчетливо разобрал. «Мег нем менёфельбен ван!» — прокричал я в ответ, что значило примерно: «Он еще не готов уйти!». Однако за дверьми не было никого, кто мог бы услышать мои слова. В третий раз я вскочил в испуге, вбив себе в голову, будто вижу, как шесть человек погоняют лошака палками, пытаясь спровадить его из сада в бальную залу. Но животное упиралось — и для меня это было знаком, что я пока еще не умираю. Об этом я и крикнул, обратившись лицом к двери, — и в тот же миг шестеро крестных в самом деле вошли и выстроились в ряд у стены. В руках у них были маленькие круглые шляпы, и выглядели они как бывшие выпускники школы на старых фотографиях — подобный групповой портрет класса, оставшийся еще от моего деда, действительно висел в широкой раме чуть выше их голов.

В иные дни, ближе к концу болезни, мне не давал уснуть непрерывный, как потрескивание жарящегося сала, шепот за дверьми, иногда прерывавшийся трубным сморканием тетушки. В последний из дней, когда я неподвижно лежал в постели, словно парализованный шорохами Земли, вращавшейся подо мною быстрей, чем обычно, я вдруг совершенно отчетливо услыхал, как тетушка приглушенным голосом — чтобы я ничего не понял — ругалась на кого-то, пришедшего проведать больного.

Я стал внимательно

вслушиваться, так как она явственно прошипела слова «кухонный стол», затем — «ящик с инструментами» и «буфет». Они относились к предметам, которые у нас украли.

Я подкрался к дверям и бросил взгляд сквозь замочную скважину, однако не узнал человека, который стоял там, широко расставив ноги и повернувшись ко мне спиной. Тетушка монотонно, будто заучив наизусть, оглашала свой список: «Вешалка для передней, — причитала она, — швейные принадлежности, кастрюля для консервирования, его дорожный чемодан и все, что в нем было, — и наконец, тоном почти торжествующим от безысходности, добавила: — А теперь вы еще и ушат для стирки уволокли! И что мне теперь прикажете делать с уймой постельного белья, без ушата?» Слово «ушат» она при этом произносила так, словно вор на прощание рассек ей язык.

Пятый продолжительный разговор

По ее речам я сообразил, что там был кто-то из крестных и она не хотела впускать его ко мне. Я страшно разозлился из-за того, что тетушка — пускай она даже считала, что исключительно ради меня идет на унижения и теряет собственное достоинство, — сражала своими бранными тирадами меня, а не крестного. С тетушкиной упрямо выдававшейся вперед нижней челюсти продолжали низвергаться упреки — и, когда весь этот скулеж сделался невыносимым, я треснул кулаком по дверной филенке и заорал так громко, как только мог: «Пускай забирает все, пускай и дом подожжет, только заткнитесь и оставьте меня в покое!» Вслед за тем я вернулся назад к кровати и улегся, дрожа всем телом от бешенства и слабости.

Дверь распахнулась. «Войдите!» — крикнул я. И в комнату, чуть пригнувшись на пороге из-за высокого роста, вступил шестой крестный — молодой парень, похоже, страдавший близорукостью. За ним, ссутулившаяся, с мокрыми глазами, вошла тетушка. «Исчезни!» — прикрикнул я на нее, и она действительно попятилась назад, вышла и прикрыла за собой дверь. Крестный стоял в оцепенении, ошалело глядя ей вслед; затем он, все еще не сводя глаз с закрывшейся двери (эдакого небывалого чуда!), подошел ближе к постели, в растерянности опустился на единственный стул и посмотрел на меня.

«Я Люмьер, — произнес он, сначала так тихо, будто не был уверен даже в своем собственном имени, однако сразу же вновь собрался с силами и продолжал свою речь все более твердым голосом и все более убежденно. — Вы, конечно, спрашиваете себя, — говорил он, — чему приписать честь моего посещения, для вас довольно сомнительную». Фраза исходила из его уст все еще нерешительно, как бы извиваясь, но когда она наконец была завершена, она почему-то казалась подготовленной заранее, отлитой в твердую форму и застывшей. Он хорошо держал себя в руках.

Крестный поднялся и, оглянувшись на меня, принялся бродить из конца в конец комнаты. Рассуждая на ходу, он то и дело оборачивался ко мне, а левая его рука раскачивалась в такт шагам, словно маятник. Тон голоса почти не менялся, однако возникало впечатление, что слова его становятся все более точными, а обороты — все лучше подобранными; иногда он для пущей выразительности сопровождал их четкой, заученной жестикуляцией. Однако именно поэтому во мне нарастало подозрение, что говорит со мною не он, а кто-то другой, возможно, учитель, неделями обучавший его этим предложениям и фразам. Время от времени мне казалось, будто каждое из слов и жестов Люмьера попеременно влагает в руки мне, беззащитному, то холодные, металлические дверные защелки, то сияющие медные рукояти, то гладко отполированные набалдашники тростей — точно так же безоружен был я тогда, когда он все это забирал назад.

«Все не так уж и сложно, — пояснил наконец крестный, понизив голос. — Было пять “комакок”16. Я — шестой и последний», — дверной набалдашник. «Последний — упрямее других, — он выдержал небольшую паузу, — и практически невосприимчив к уловкам тетушки, конечно же, продиктованным самыми добрыми побуждениями», — медная защелка. «Он просто хорошо соображает», — а вот и рукоять. Люмьер прервал хождение по комнате и посмотрел на меня, скрестив руки на груди.

«На него, — широко улыбнулся он, сверкнув двумя металлическими коронками. Они напоминали шляпки заклепок. — На него, уже по причине его профессии, не производят впечатления прозрачные отговорки насчет скверного самочувствия больного — который в действительности пребывает в более здравом и бодром состоянии, чем все мы вместе взятые!» — и он мне подмигнул. Он обращался ко мне как к старому знакомому, который всех решил ввести в заблуждение, но он-то, Люмьер, дескать, его разглядел, однако из добродушия, так и быть, не выдаст другим. Я прикрыл глаза. Мне вспомнилась книга, которую я читал много лет назад: «Он выпил — и сам себе стал казаться таинственным» *, — говорилось в ней.

Поделиться с друзьями: