У бирешей
Шрифт:
«Пусть будет, как оно есть», — продолжал он, прищелкнув языком. Потом слегка притронулся к моей руке и сказал вполголоса, предостерегающим тоном: «Инга страшно сердится, когда так говорят. “Ничто не остается таким, как есть, — утверждает он и снова твердит свое: — Повторений не бывает!” Единственное, что, по его мнению, повторяется, — это наша глупость (так он говорит). Но даже мы, дескать, от раза к разу делаемся все глупее. Так говорит Инга. Он не хочет слышать ничего другого. Но ведь все повторяется. Вы понимаете по-французски?» — спросил он меня. Я покачал головой. «“Tout lе nouveau c’est plus du connu”, — говорят во Франции, “Новое — только усугубление старого”. Лимьер — француз. Инга — венгр, и его имя означает “Маятник”. Он раскачивается между вчерашним и завтрашним днем. “Тик-так, тик-так, сколько будет три плюс четыре?” — кричат дети ему вслед, когда он, покачиваясь, проходит по дороге. Вы позволите? Я уже немного утомился!» Де Селби быстрым движением приподнял полы плаща и легко, как пушинка, опустился в мою тачку. Однако я был против. Он встал, извинился с поклоном и снова пошел рядом со мной. «Проехаться в тачке — приносит удачу», — заметил он в объяснение своего поведения.
«Так вот, Инга не верит в повторения. Инга считает. Считает, когда ест, когда ходит, когда говорит. Но ведь считать — это как раз и значит повторяться, надеяться на то, что однажды все повторится. Разве не так? “Ингин язык”, как говорит Цердахель, — сказал Де Селби и остановился подождать меня, так как он, продолжая говорить, ускорил шаг и настолько далеко ушел вперед, что его стало почти не слышно. — “Его язык, — говорит Цердахель, — предостерегает его от всякого числа. Всякое число — еще прежде, чем он его произнесет, — словно бы озирается по сторонам, комбинации цифр у него буквально раскалываются, он всматривается в их нутро, а они шелестят, как листья в лесу!” — “‘Но что же считает Инга?’ — спросите вы”, — говорит Цердахель. Не спрашивайте», — сказал Де Селби. Теперь он говорил доверительно и серьезно. Все это смахивало на дурной сон. «Иногда думают, что он считает свои шаги; тогда над ним посмеиваются, говоря: “Он ходит так странно, потому что все время обсчитывается!” Но вы лучше спросите у Цердахеля! Тот утверждает: “Инга ничего не считает!” — “А чем же он занят?” — спросишь его. “Инга дает цифровые обозначения”, — слышишь в ответ. “И что это значит?” — “То, что сказано!” Вот так. Выходит, в жизни Инги Беньюля существует стол под номером столько-то тысяч, существует человек под номером столько-то тысяч, крошка хлеба под номером столько-то миллионов. Так все было бы хорошо и просто. Только это не
Де Селби на минуту прервался. Он устал. Нетрудно было заметить, до какой степени его вымотало безостановочное говорение. Он сильно вспотел. Волосы свисали ему на лоб, бакенбарды прилипли к щекам. «Для Инги числа это его канаты, соединяющие мысли; так можно это назвать, воспользовавшись его же обозначением», — сказал Де Селби. Он утомленно провел рукой по лицу, но не остановился. Казалось, слова у него в голове перебранивались друг с другом. «Но ведь в точности мы этого не знаем. Известно только одно: он не хочет, чтобы другие знали, что он считает. И он недурно скрывает это. Но изредка из него как что-то прорывается. Тогда он, сидя напротив тебя за столом в трактире, вдруг прикрывает рот рукой и сквозь пальцы яростно шипит тебе какое-то число. “Он жадничает, считая, — говорит один мой приятель, — так, будто он охотнее всего опять проглотил бы все те числа, какие сам выплевывает!” Звучит совершенно непристойно. Он так шипит, что можно подумать, кто-то сморкнулся тебе в спину. И действительно, Инга, стараясь скрыть свой промах, тут же начинает громко сморкаться в носовой платок. А что по этому поводу думает Цердахель? Тот говорит: “Он ищет нечто, что потерял в какой-то другой жизни”. Громкая фраза, конечно. Возможно, он и прав. Только кто же верит в другую жизнь? — сказал Де Селби и внимательно посмотрел на меня сбоку. — Может быть, вы? Другая жизнь, другой берег. Цердахель рассказывает такие сказки детям. Мы повторяем сами себя, наша жизнь отгорит в Клиппот. “Через год после того, как умрешь, ты мертв”, — говорят биреши. Все, кроме вас, остается прежним. Вас или меня, — говорил Де Селби, — Цердахеля или Инги — нас ведь и нет вовсе. Мы — это то, что в Книгах зовется “скверно пахнущими выделениями”: “гнилые зубы в огромной, древней челюсти народа бирешей”, что до крови намяла себя, вгрызаясь в мир. Вечно одна и та же история: вчера умер мой старший брат Ослип, сегодня ваш дядюшка. Меня вскоре будут называть “Дверью-в-горы”, вас, возможно, “Говорит-внутрь-себя”, или “Ложное объяснение”, или “Пройдет-через-два-окна”. И пока мы не ведали, кто мы такие, мы, пожалуй, были счастливее. Краткий сон юности кончился, широко распахивавшаяся долина оказалась стеной, о которую в темноте легко расшибить лоб. Нет никакой “Двери-в-горы”. Меня, скорее, следовало бы назвать “ Смеется-без-смысла”», — сказал он грустно.
Аблакок 2
Де Селби взял себя в руки и продолжал твердым голосом: «Вам знакомо это ощущение? Мне часто, когда я что-нибудь говорю — какую-то фразу, слово, мое собственное имя, — вдруг кажется, что это говорю не я. Есть такая детская игра. У нас она называется “аблаковать”». Он опять сделался грустен, меня же как громом поразило его последнее замечание, брошенное, по видимости, добродушно и без всякого особого намерения: в детстве мы тоже играли в такую игру, и я считал, что это я ее изобрел. Игра заключалась в подражании чужим голосам. Сидишь себе один и разговариваешь сам с собой голосом другого — и отвечаешь на его слова голосом еще кого-то третьего. Среди тех, кто перенял у меня эту игру, лучше всего ее освоила моя маленькая сестренка. Она была способна играть в нее часами. Мы, остальные, наблюдали за ней из укрытия, потом вдруг выскакивали и хватали ее. Двое из нас крепко ее держали, чтобы заставить “аблаковать” перед нами так долго, сколько мы сами выдерживали, а потом вскакивали и убегали, будто вне себя от удовольствия, страха — и опять-таки удовольствия. «Говорю не я, — сказал Де Селби, на секунду остановившись рядом со мной, — некто другой во мне приотворяет раздаточное окошко моего рта и говорит то, что я говорю. Пользуясь моим голосом, он произносит слово, другое — и снова прикрывает окошко. И, прежде чем я в состоянии что-либо произнести, ведь я хочу исправить сказанное моим голосом, — во мне уже опять отворяется другое окошко, другой “'aблак”, и другой голос произносит предложение. И так далее. Довольно мерзкое ощущение! Будто я весь состою из окошек, которые по очереди распахиваются и захлопываются, причем между каждым открыванием и закрыванием кто-то скверно выругивается в мой адрес. Понимаете? — Де Селби почти взвыл, как от боли. — В мире ужасно много грязи, — стонал он. — Мне иногда кажется, я так дальше не выдержу». Он остановился, воздел к небу руки и безнадежно уронил их снова. Я смущенно молчал. Чего он от меня, собственно, ожидал?
Некоторое время мы шли рядом и молчали. Трава здесь была густая и жесткая и щетинилась, как нечесаная борода. После каждого шага она тут же распрямлялась. Трава прикрывала иной мир — мир жуков, пауков и улиток.
Де Селби снял ботинки и немного закатал штанины. Теперь он шел рядом со мной босиком. Его белые, безволосые ноги поблескивали на свету, будто он натер их свиной шкурой. Сам он при этом выглядел каким-то вдруг постаревшим. Иногда он подносил к лицу правую руку, которой держал ботинки, и смахивал с глаз слезы. Он умолк так же внезапно, как и начал свои речи. У меня на душе стало совсем скверно. Казалось, своей последней фразой он перечеркнул целый мир, в том числе для меня. Почему он считал, будто у него есть на то право? Неужели в самом деле все было настолько невыносимо? Теперь он опять шел чуть впереди меня. Я то и дело слышал, как он вздыхает. Вздохи казались неправильно расставленными знаками препинания в предложении — «словно кто-то другой забрал его голос и вздыхал этим голосом». Иногда он на ходу, как ребенок, широко расставлял пальцы ног и проводил ими по вихрам травы. Сейчас я бы охотно рассказал ему историю. Только какую? Что-то из происшествий, случившихся в моих родных местах? Одну из комедий городской жизни?
Много лет назад я впервые был здесь, в Цике. Десятилетним мальчишкой я влюбился в двенадцатилетнюю темноволосую девочку из деревни. Ее отец был стар и почти глух, он арендовал «Кувшин под зеленым венком» и устроил там, в кое-как отделанной пристройке, сельский киноклуб. На задах длинного крестьянского двора у него размещалась столярная мастерская, и в воздухе всегда стоял теплый, сухой запах стружек и дерева; от этого запаха так и щекотало в носу. Старику я нравился. Когда он с кем-то разговаривал, он все время употреблял множественное число. «Пацанва ни хочит ф школу», — говорил он мне, слегка похлопывая по плечу. «А дефки ни хатят пасуду мыть», — ласково говорил он дочери. Речь его звучала мягко и благозвучно. Была пора каникул. В предобеденные часы мы с той девочкой сидели иногда в темном пустом кинозале на жестких откидных деревянных стульях. В зале было прохладно и приятно пахло мастикой, которой был натерт темный дощатый пол. Через щелку неплотно притворенной двери в зал проникал луч света, тянувшийся по полу яркой белой полоской как раз до белых носков моей подруги. Она окунала ступни в этот луч, словно желая согреться. Я сидел рядом совсем тихо и ждал. Это была чудесная история. Ее, определенно, можно было бы хорошо рассказать.
Глава четвертая
НАОБОРОТИСТЫЙ
«Пойдемте немного перекусим», — предложил Де Селби с таким видом, словно хотел подвести черту под всем сказанным раньше. И тут же, будто это не противоречило только что произнесенным словам, а лишь объясняло их, прибавил: «Инга наверняка уже ждет». Рядом с магазином (вход в него представлял собой широкую арку с коробовым сводом) несколько ступенек вело в тесную, длинную и узкую забегаловку, над которой едва можно было различить потускневшую надпись: «Трактир Лондон». Посередине заведения стоял непривычно маленький бильярдный стол, а за ним — высокий человек лет сорока пяти. У него были светлые, в рыжину, вьющиеся волосы, разделенные пробором. Свет, падавший сверху, от старомодной, со шнурком-выключателем лампы в белом эмалевом абажуре, создавал ореол вокруг его головы. Держа бильярдный кий на весу большим и указательным пальцами, мужчина покачивал им. Де Селби обернулся и кивком головы указал мне на этого человека. Выходит, он и есть Инга. У него было интересное лицо с близко посаженными глазами, грубым, широким ртом, а на сильно выдававшейся верхней губе красовались испанские усы, закрученные вверх. Сильно выступающий кадык свисал на его длинной шее, словно подвешенный в мешке. Инга был невероятно тощ, и впечатление это еще усиливалось из-за низкого бильярдного стола, ножки которого оканчивались львиными лапами на манер ванны. Его старые, видавшие виды темные брюки в редкую полоску сверху были перехвачены широким поясом, над которым свисали длинные полы жилета, сужавшиеся книзу наподобие ласточкина хвоста, как у фрака. Если он во время игры наклонялся далеко вперед, эти концы беззвучно касались обитого зеленой материей бортика стола. Кроме нас троих в кабаке никого не было, не считая хозяина: было слышно, как тот возился с кастрюлями, ножами и вилками где-то позади, вероятно, в кухне, за итальянской шторой из свисающих нитей с бусами. Де Селби спросил меня, что я буду есть, и громко сообщил наш заказ хозяину.
Когда я выступил из-за его спины, Инга-Наоборотистый несколько раз кряду стукнул кием об пол, как имеют обыкновение делать игроки в бильярд, если довольны ударом. Де Селби кивнул в знак приветствия, я громко поздоровался, и мы присели за столик в одной из ниш, оклеенной дешевыми обоями под кожу. На стене, с равномерными интервалами, были приделаны лампы в красных пластиковых абажурах; отражавшие их свет медные столешницы вспыхивали неестественно красными сполохами, как жар в искусственном камине. Слегка провисший провод над стойкой бара образовывал две гирлянды: выкрашенные красной краской лампочки чередовались на них с бутафорскими стручками перца. Бусины занавески издали легкое звяканье, когда хозяин, одетый в плюшевый халат с оранжевыми цветами, появился за стойкой. Он принес в глиняном горшочке капустный суп, заказанный Де Селби. Передо мной он поставил на стол фарфоровую чашку без ручки, наполненную турецким кофе, рядом — рюмку с перцовкой, которую рекомендовал мне служка. Я пригубил глоток. Водка чертовски жгла. Наоборотистый тем временем продолжал играть в бильярд сам с собой. Перед каждым ударом он, казалось, досконально обдумывал направление, силу удара, подкрутку. При этом он слегка наклонял голову в сторону, как будто сам наблюдал за своей игрой. Иногда он зажимал кий между ног и натирал его кожаный конец кубиком голубого мела, извлеченным из кармана жилетки. Потом он присел половиной седалища на край стола, завел кий за спину, как скрипичный смычок, и из этой неудобной позиции сделал легкий, прицельный удар по белому шару. Шар, вращаясь, устремился почти параллельно бортику, коснулся угла, сменил направление и медленно вернулся к двум другим шарам. Потом Инга опять направил кий почти перпендикулярно к полю и ударил таким образом, что белый шар, коснувшись красного, сам собою вернулся назад
к черному и ткнулся в него с легким причмокиванием, прозвучавшим нежно, как поцелуй. Удары, похоже, были чрезвычайно сложными, и, когда они были исполнены и вы видели катящиеся шары, вам хотелось хлопать в ладоши от изумления — настолько выверенными были эти удары.Мыслить последовательно
«Девяносто третий удар за эту игру», — сказал Наоборотистый и снова натер кончик кия голубым мелом. Он обернулся к Де Селби и спросил: «Не хочешь сыграть?» — «Нет, спасибо, сегодня не хочется», — сказал Де Селби и толкнул меня под столом коленкой. «Считает!» — прошептал он. «Жаль», — сказал Наоборотистый и изготовился к следующему удару. Всем корпусом склонившись над столом, он искоса взглянул на меня и добавил: «Де Селби — игрок по наитию». На этот раз Наоборотистый оплошал, красный шар перескочил через бортик и шмыгнул как мелкий зверек под один из столиков в углу заведения. «Следствие износа», — обронил он замечание, которое мне сперва мало что прояснило. Он выпрямился и, подобно фокуснику, извлек из кармана брюк новый красный шар, взвесил его в правой руке и выложил на бильярдный стол, к остальным. «Де Селби обычно словно бы нащупывает траекторию шаров, вслепую. Ему не дано высчитывать. Три комбинации — для него уже предел», — сказал Наоборотистый. Имя Де Селби звучало в его устах почти как «дерзельбе»3. «А я дохожу до тридцати — довольно значительное число, даже для тех, кто играет с расчетом. Но и оно — пустяки. Подите-ка сюда», — сказал он, подзывая меня. Я встал. Наоборотистый указал на шары. «Смотрите, какая у нас тут расстановка. Удар средней сложности. Требует девяти вычислений, а именно: направление, в каком я бью, сила удара, сила соударения, первый отскок и траектория своего шара, замедление при касании бортика, то есть сила трения, второе соударение, а стало быть, второй отскок, передача вращательного движения и траектория отката назад, не просчитанная, как вы только что имели возможность убедиться, как и то, насколько износилась поверхность шара, какова температура воздуха и влажность — все это оказывает влияние на шары, на их скорость. Таблица умножения при игре в бильярд, скажете вы. Верно. И все же — положение этих трех шаров, — сказал Наоборотистый и высморкался, — предоставляет заурядному игроку возможность для удара в двадцати пяти направлениях. А если удар у него достаточно сильный, тогда это число нужно еще удвоить или утроить, хотя некоторые участки пути шаров, особенно при откате, непременно совпадут». Наоборотистый прервал свою лекцию и подошел к стойке бара. Из стеклянной емкости он на глазок сыпанул сахар в кофейную чашку, старательно размешал и выпил кофе одним глотком. «Вот этот кий, между прочим, — сказал он, поднимая кий кверху, — я специально выписал из Парижа. Он внутри выдолблен, и в отверстие вставлен стержень из сплава платины с иридием, чтобы уменьшить зависимость от атмосферных условий». Он быстрым движением бросил мне кий, чтобы я мог рассмотреть его ближе. Толстый нижний конец был украшен рельефным изображением беременной женщины с огромными выпирающими грудями. Она обеими руками поддерживала толстую утробу. «Мой вклад в преумножение рода бирешей», — смеясь, сказал Наоборотистый. Он забрал у меня кий и опять указал им на шары. «Для хорошего игрока из названных двадцати пяти возможностей сразу же отпадут этак двадцать-двадцать две, потому что они без нужды усложняют расчеты дальнейшего хода игры или потому что они создадут позиции, неудобные для дальнейших ударов. Таким образом, остаются три возможных удара, которые ведут к пока еще неясному количеству будущих комбинаций. Но неужели действительно хороший игрок — это тот, кто при каждом ударе в состоянии выбрать между тремя вариантами? Вы хотя бы возведите это число в куб! Уже при вычислении третьего удара вы имеете дело не менее чем с семьюстами двадцатью девятью позициями. Такое трудно удерживать в памяти. Спросите Де Селби!» — Наоборотистый произнес имя так, будто сказал «дензельбен»4. Тот сидел за столом, откинув голову и закрыв глаза, как будто спал. «Так что в действительности не остается ничего другого, — сказал Наоборотистый и правой рукой подтолкнул белый шар, заставив его сначала обежать весь стол, затем слегка коснуться красного шара, а под конец — белого, помеченного черной точкой, которая на первый взгляд казалась пятнышком грязи. — Нужно уже при первом ударе постараться свести выбор к минимуму. Минимум — это единица. Соединять три в одном — это, как говорится у евреев, “пильпуль” * — трудно и легко в одно и то же время». Я украдкой глянул на Де Селби — его голова, прислоненная к обивке стены, свесилась набок. «Для подобного акта насилия — а ведь это и есть насильственный акт, так как в его основании лежит всего-навсего гипотеза, то есть моя уверенность в том, что при наличии соответствующих познаний в геометрии и динамике должно быть возможным и действительно выполнимым, чтобы при каждом моем ударе шары возвращались в точности на то место, откуда я их отправил, — так значит, для подобного акта физически-математического насилия…» — внезапно я расслышал, как сквозь произносимые слова прорвалось и с присвистом выскочило наружу некое число, — звук был такой, будто кто бросил лук в кипящее масло. Сто восемьдесят четыре тысячи сорок один! Непосредственно вслед за тем он продолжал: «…нужна в первую очередь хладнокровная, расчетливая голова, затем — способность мыслить последовательно и, наконец, способность запоминать, простирающаяся в том числе в будущее. Игрок по наитию, — подчеркнул Наоборотистый и высморкался (точно так, как предсказывал Де Селби), — обо всем этом и понятия не имеет. Он не упорядочивает свои мысли, а полагается на интуицию. Он надеется, что его мозг вспомнит и срыгнет, выразимся так. А потому ему все время не хватает точности. И тем не менее его ударам — всего лишь приблизительным, словно заспанным — присуще своеобразное очарование. Однако как же действует игрок, играющий по плану? Я, например, перемещаю свой собственный рассудок в эти шары, или, скажем по-другому, я перемещаю шары в свой рассудок. Я сам превращаюсь в шар, едва только увижу игровое поле, величаво простирающееся передо мной до самого горизонта. “Его-то мне, значит, и предстоит пересечь”, — говорю я сам себе. Я готов. Кий, удар! И я качусь, сначала медленно, потом быстрее. И пока я качусь, поле разворачивается передо мной, метр за метром. Как в замедленной съемке, почти теряешь сознание. Вот я пересекаю свою предыдущую траекторию — мысленный след, отпечатавшийся на игровом поле, — и будущие пути вычерчиваются передо мною на сукне. Я проношусь под ними, как под мостами. Мои глаза видят диспозиции двенадцатого, двадцатого, тридцатого удара. Но тут вдруг: бах! — кажется, будто шары раскалываются надвое. Мозг в обмороке. Остановка. Способность представлять и вспоминать больше не желает подчиняться моей воле. Отчего?» — «Оттого, что ты ступил на обратный путь!» — выкрикнул Де Селби. Он чуть распрямился, сохраняя свою прежнюю позу, затем подтянул ноги на скамью и наконец улегся там, согнув ноги в коленях. Я посмотрел на него. Неужели он все слышал? Он лежал с открытыми глазами и глядел в потолок. «Для Де Селби это утешение», — сказал Наоборотистый, причем, словно желая оправдать мои ожидания, он опять произнес имя как «дерзельбе». Я пристально взглянул на него, но он даже не шелохнулся. «Утешение игрока по наитию состоит в том, что даже самые точные расчеты в этот миг утрачивают свою точность, на них уже нельзя положиться. Но отчего? — объяснение Де Селби ему, по-видимому, не казалось заслуживающим рассмотрения. — Я ведь всегда поступаю одним и тем же образом, — продолжал он. — При каждом ударе я сопоставляю три оптимальные возможности. Тем самым я, как могу, избавляюсь от бешеного потока чисел, от гигантского количества возможных комбинаций. Я использую эффект маятника: подобно полузащитнику я устремляюсь от форпостов числовых рядов назад, к извлеченным из них корням. От второго ряда чисел ко второй точке соударения, вперед, к третьему ряду, опять назад, ко второй точке соударения, от седьмой точки — к двадцать девятому ряду. Как говорится, “пес возвращается на свою блевотину” — так и я возвращаюсь. Но тут что-то случается: ломается некое колесико, пружина соскакивает, что-то внутри меня взвизгивает и валится с ног. Мозг в обмороке. Обратный путь. Может быть, дело в том, что разница между количеством соударений и действительным количеством возможностей становится слишком большой? Или система чисел дает сбой? Я вижу ее изнутри. Двадцать девять — простое число, а с простыми числами всегда сложно. Быть может, все дело в этом?»
Плоская пропасть
«Ну да все равно, — продолжал Наоборотистый. — Попытка сдержать саморазрастание количества комбинаций приводит к тому, что способность переноситься сознанием в бильярдный шар вдруг перестает действовать. И тогда я стою над зеленой пропастью этого стола, а сеть покрывавших его траекторий шаров, до того момента вполне ясная, как схема частей выкройки, доступная пониманию любого портняжки-подмастерья, начинает словно бы провисать, растворяться. Шары катятся не только по плоскости, они проносятся в пространстве моего воображения, сквозь самые его глубины. Эхо стремится им вослед, свист слышится в правом моем ухе, я оказываюсь в той точке, где встречаются разные измерения. Эффект сработавшего обратного переключения. Достигнув этой точки, необходимо прерваться и закрыть глаза. Я опять поднимаю взгляд. Шары покоятся, будто ничего не происходило, — мертвые глаза, которыми подмигивает мне эта зеленая плоскость». Наоборотистый говорил со все большим увлечением. Бильярдный кий он крутил и сжимал в руках так, будто хотел выкрутить его, как тряпку. «Если бы мой мозг, — выговорил он сдавленным голосом, словно читал краткую молитву, — если бы мой мозг сумел осуществить этот один-единственный рывок, я бы навсегда оставил бильярдные шары или изобрел какую-нибудь новую игру. И мой мозг вытачивает себе новый кий! — сказав это, он сделал тот же вульгарный жест, что и Цердахель во время вчерашнего разговора. — Вынашивает, пестует такой кий, какой сумеет исполнить все, чего я добиваюсь. Не оттого ли и свист, то и дело возникающий у меня в ухе? Что-то скажет этот чудак Наоборотистый, когда увидит снесенное им яйцо?» — смеясь, прибавил он, и, казалось, вместе с этими словами ушло в землю, разрядилось все напряжение, переполнявшее его голову. Он легким шагом отошел к стене и почти с нежностью прислонил к ней кий. Затем отряхнул мел с рук и с одежды. Сняв с вешалки свой дождевой плащ, он накинул его на плечи. «К новым берегам, Ханс!» — воскликнул он. Это он обо мне.
Прощание
Я посмотрел на часы. Было ровно восемь. Начинался новый день. Моросил мелкий дождь. Наоборотистый достал из кармана пиджака большущую связку ключей и открыл двери магазина. Я ждал, стоя с тачкой на улице; тем временем он привычными движениями расставлял перед входом ящики с овощами и уже пожухшим салатом. «Ты только погляди! — воскликнул он, указывая на небо. — Отличный дождик! Теперь овощи опять свежие. Инга, заклинатель дождей!» — поверх костюма он натянул зеленый рабочий халат с эмблемой торговой сети. На голову — пыльный берет размером с тарелку. «На, лови!» — сказал он, бросая мне синюю фуражку, форменный головной убор почтальона. Это была фуражка моего дяди. Лента внутри совсем засалилась от пота, почтовый рожок на кокарде сломался. В этой вещи присутствовал покойник. Я понюхал фуражку и снял с нее длинную черную волосину. Вот так, значит, пахнут покойники? Когда мне было пятнадцать, умерла бабушка, и я, под надзором одного из членов семьи, был принужден поцеловать ее в губы. Каков был на вкус тот поцелуй? Я всегда полагал, что родственникам следовало бы питаться своими мертвецами. Плоть покойницы пахла сырым куриным мясом и на вкус была такой же. Однажды я попробовал свою мочу. «Мозг срыгивает», говорят биреши. Они всему подыщут объяснение. Я сделался бледной тенью покойного. «Дядюшка умер!» — выкрикнула моя старшая сестра, вбежав в нашу столовую. Все сразу поняли, о чем речь. Мать побледнела и опустила ложку с супом прямо на скатерть. У брата вокруг глаз появились белые круги, которые медленно ширились, пока наконец его лицо не сделалось совсем бескровным. В кухне выла от боли моя младшая сестрица, которая от потрясения опрокинула себе на руку кастрюлю с кипящей водой. Она вбежала в комнату. Я смотрел на ее руку, покрасневшая кожа на глазах становилась мелкозернистой, превращалась в язву ожога. Теперь закричал и я. Началось хлопанье дверьми, выдвижной ящик с бутылочками лекарств грохотал, волочась по полу. Я смотрел на брошенную суповую ложку, лежавшую с таким видом, будто именно она и была во всем виновата. Потом паковали чемодан, и мать укладывала в него аккуратно сложенные предметы одежды, один за другим, причем брала их в руки так, словно это были мертвые младенцы. «Тебе там ничего не понадобится», — говорила она всякий раз, кладя очередную вещь в чемодан, будто хотела этими словами уничтожить ее. Я слышал, как она вечером, накануне моего отъезда, безнадежно стонала за закрытой дверью: «У него крадут будущее, а у меня — жизнь». Я лежал в постели без сна, и ее слова ударяли мне в грудь, как волны на реке. При всяком звуке у меня возникало ощущение, будто мне ножницами перерезают кровеносные сосуды, жилы, нервы — всё без разбора. Я вспоминал место из одной книги: «Всякое разумное существо, — значилось там, — … должно обязательно и непреложно вскрыть женщине живот и посмотреть, что же там внутри. А если внутри ребенок, значит, вас обжулили».*