У быстро текущей реки
Шрифт:
«Налетай, братва!» – откинул он к люльке мотоцикла левую руку (в летной перчатке – краги по локоть). Потное и раскрасневшееся лицо его сияло. Что ни говорите, радостно делать добро людям!
В миг мы расхватали сапоги. Мы таскали их за ушки, восхищенно шлепали по кожимитовым подошвам, не остались без резонов медные ввертыши («это куда прочней деревянных колков!»), нежно поглаживали лохматую, вывернутую изнанкой («для носкости»!) кожу головок. Мы тут же «махались», каждый считал себя в выигрыше…
– Да ладно вам! Прямо как дети – с напускной ворчливостью вытирал пот с лица адъютант. – Или сапог никогда не видели? До войны, скажем, мы все, даже мотористы, – в хромовых красовались…
А мы уж давно «меряли». При этом нас все еще не оставляли альтруистские чувства. Мы друг другу советовали, как лучше мерять – чтоб и не жали, и не слишком велики были б («вмиг ноги сотрешь»); мы сквозь головки прощупывали друг у друга большой палец, а самый обстоятельный из нас, сибиряк Захаров, толковал узбеку Галиеву, что он завтра же сделает на всю команду сапожную мазь. Технологию он не только не собирался засекретить, а подробно поведал сколько надо смешать сажи от сожженного куска самолетной покрышки и глицериновой пасты, сколько надо варить на огне, и до какой «консистенции», эту смесь, чтоб получить наконец, настоящий, как до войны, «гуталин»!
– Сделаю килограмма два, – размечтался медлительный сибиряк Захаров. – Всем за глаза хватит…
И тут лишь Захаров заметил, что отставленной им, невдалеке от мотоциклетной люльки, пары кирзачей нет! И в люльке больше сапог не было. Без сапог остался и «друг степей» Галиев, и лучший из нас танцор – минчанин Белявский. Они и вовсе пришли к шапочному разбору. Видать, нечто и впрямь случилось когда-то в армии, только не с сапогами, – с шапками… «Пришли после шапочного разбора…»
– А как же мы? – почти в голос спросили все трое.
– Ну, хлопцы, еще немного походите втроем в обмотках… Пять пар лишь осталось на вашу команду. В первую очередь – летному составу… Летчики в обмотках – срам ведь. Да и за управление чертово голенище замотается – что шарф на горле Айседоры Дункан… – пытался отшутиться добряк Костенко.
Он только, похоже, сейчас смекнул, какую создал сложную ситуацию. Голос его пресекся, он что-то бормотал потерянно и невнятно.
Костенко наконец умолк и потупился. У него был виноватый вид, человека, не предусмотревшего то, что обязан был предусмотреть. Пожалуй, лейтенанта мне сейчас больше жалко было, чем оставшихся без сапог. Уж лучше бы жеребьевку: неравенство от фортуны – не от людей…
– Но почему именно я должен опять топать в обмотках? – спросил Захаров и медленно покраснел. Гордость ему не дала напомнить нам всем, то, что мы и так хорошо знали: он был самым опытным в команде, мастером на все руки. Без него мы бы немного стоили. Главное, он владел электро- и газосваркой – своими довоенными профессиями. Это он сработал мудреные «лягушки» для клепки лонжеронов.
– А я, а я, – что ж, я – ишак? Я не заслужил сапог? – метнулся к адъютанту Галиев. – Или я по-вашему хуже всех работаю? Да?..
Галиев все это выпалил с обидой в голосе, с сильным акцентом, как всегда, когда он волновался или сердился. На инспекторских проверках и политзанятиях Галиев по этой причине бывало так затараторит, что понять его становилось невозможным. Тем не менее – за веселый и добродушный, хотя и немного вспыльчивый нрав его любила вся наша команда. Захаров все больше краснел, уже не от совестливости.
Белявский между тем решил, видно, что препираться – дело бестолковое и надо действовать, пока не поздно. Нахмурив низкий лоб, двинулся он на щуплого Осипенко – благо тот, в ожидании второй, одолженной портянки, успел надеть лишь один правый сапог. Под
натиском рослого Белявского Осипенко, отступая, споткнулся и упал. Ненадетый левый сапог он, однако, из рук не выпускал – крепко вцепился в него.– А это еще что такое! – прикрикнул на дерущихся адъютант. – Сейчас же прекратить безобразие!
Но его не послушали. «Мои сапоги!», «Нет, мои!» – кричали Белявский и Осипенко, поочередно дергая сапог, как поперечную пилу…
Я был в отчаянье. Отдать свои сапоги? Но ведь я старший команды. К тому же это было бессмысленным донкихотством: одна пара, вместо требующихся трех…
Но что случилось с ребятами? Будто подменили их. Куда делась наша хваленая дружба? Никто никому уступить не желает: все равные по званию, у всех одинаково растоптаны «корабли» и лоснятся обмотки…
Я сделал попытку образумить ребят – одному, другому предложил уступить; но будто в огонь масла подлил. Все еще больше зашумели, поднялась такая свара, что вообще уже ничего нельзя было разобрать. Все ругались со всеми. Все размахивали руками, старались «взять на горло», доказывали свою правоту, качали права. Кто-то уже назвал Галиева обидным словом, и он ринулся кулаками на обидчика… Все вдруг стали всем врагами…
– Лейтенант! Забирайте все сапоги! Все остаемся в ботинках! Раз не умеем быть людьми – ничего не надо! – пытался я напомнить всем, что я старший команды. Обычно все мои технические распоряжения, отдаваемые самым обычным голосом, всегда выполнялись – а здесь вдруг – никто не желал слушать меня.
Наконец, выругавшись и плюнув в сердцах, лейтенант яростно стал нажимать заводную педаль «Харлея». Мотоцикл рванулся на полном газу, и лейтенант Костенко, даже не попрощавшись с нами, умчался на аэродром…
За ужином мы друг на друга не смотрели. Молча дохлебывали ложками из манерок чай, молча стали в строй. Никто не шутил, никто не смеялся – даже наши неизменные и добровольные затейники Гриценко и Трегуб, всегда после ужина и перед отбоем забавлявшие команду одним и тем же рассказом: «о варениках». Гриценко каждый раз осведомлялся, а Трегуб, словно и не подозревая подвоха, под наш «общий смех» в тысячный раз, с подробностями – соответствующей мимикой и жестикулируя – рассказывал, как он съедал «за раз целое сито вареников». Гриценко въедливо спрашивал – как сито при этом стояло: мелкой или глубокой стороной? Трегуб на него сердито рычал, как на недотепу: «само собой – глубокой!» «Это же сколько вареников?» «А ты пойди посчитай!» «И как жинка поспевала?» «А теща на шо!..»
Понуро, как на похоронах, стояли сейчас и наши затейники.
В этот вечер никто и на танцы не пошел – хотя ветер, дувший, как всегда с Хингана, время от времени доносил гармошки. На пятачке у продпункта танцы были в разгаре…
Слушая как ветер с сухим треском пробегает по брезенту палатки, я с открытыми глазами, лежал на нарах, смотрел в темноту и думал: «Эх, не умею я командовать! Ведь как же так? Разве пять пар сапог не лучше, чем ничего? Почему же ребята ожесточились, замкнулись и дико косятся друг на друга, как враги?.. Видно, не в упрямстве, не в жадности дело, а в обиде, за несправедливость…»
И сколько бы ни думал, мысль возвращалась к тому, что здесь случилось посягательство на человеческое достоинство. «Нужна была жеребьевка», – решил я, но тут же вспомнил, что в армии она не принята. Я, как старший команды, своей командирской властью должен был решить – кому обрядиться в сапоги, а кому оставаться в разбитых «лаптях». «Эх, тяжела ты, шапка Мономаха!» И лейтенант, и я – оба, выходило, недоумки. Не в сапогах даже дело. Мы обидели святыню равенства! Ах, до чего неумно обидели!