У черты заката. Ступи за ограду
Шрифт:
Беренгер дремал, завернувшись в истрепанное, щегольское когда-то пальто. Пико прятался от ветра за стенкой кабины, курил, смотрел на убегающую назад разбитую дорогу, покосившиеся телеграфные столбы, монотонное кружение серых пустых полей, и на душе у него было так же холодно и серо, как серо и холодно было вокруг — в небе и на земле, еще не сбросившей с себя зимнее оцепенение.
Он убеждал себя, что дело просто в неизбежной реакции после всех тревог и волнений, связанных с переходом границы. До сих пор он держался не хуже других, но человек же не машина! Почему обязательно его голова должна сейчас работать так же ясно и четко, как она работает за письменным столом? За столом она работает хорошо. Ведь не откинешь факта, что его, Ретондаро, статью с анализом
Однако сейчас он побоялся сесть в кабину. Ведь так? Побоялся потому, что двое в кабине всегда начинают говорить, и они — шофер и Ретондаро — неизбежно вернулись бы к тому разговору, прерванному вскипевшим чайничком и процедурой заваривания мате. И он, — в этом» то вся и беда, — он ничего не смог бы сказать толком этому простому аргентинскому парню, потому что когда парень с такой безотрадной уверенностью изложил свой взгляд на всякую власть вообще, он не нашел в голове никакого возражения. Голова его оказалась в тот момент совершенно пустой. А ведь сколько раз приходилось ему раньше говорить и писать на эту тему…
Конечно, тогда было легче. Легко выступать перед избранным кружком единомышленников, которые понимают тебя с полуслова; еще легче нанизывать доводы и аргументы в ровные машинописные строчки, когда тебе никто не мешает и под рукой есть пачка сигарет и термос крепкого кофе…
А вот переубедить этого парня оказалось трудно. Не то чтобы он пробовал это сделать, нет, он даже не пробовал. Он просто смолчал тогда, а сейчас, когда представилась возможность продолжить разговор, он уклонился. «Ликург» Ретондаро, уже считающийся в движении довольно видным молодым теоретиком, уклонился от разговора с простым парнем из пампы. Но ведь это ради них — таких вот простых парней из пампы — затеяно все движение. Иначе ради чего другого находятся сегодня здесь они, тринадцать эмигрантов, нелегально вернувшихся на родину? Хорошо, шутить можно как угодно, можно как угодно говорить о честолюбии, о юношеском авантюризме, о желании покрасоваться в ореоле героя перед знакомыми девушками — все это, несомненно, есть, и все играет какую-то роль, если начать копаться в психологии. Но ведь не это же главное!
Сколько бы недостатков ни имел каждый из них — тот хвастун, тот юбочник, — все же есть для них ряд определенных ценностей, находящихся, так сказать, превыше всего и не подлежащих ни сравнениям, ни переоценкам. Религия, Родина, Свобода, Честь и тому подобное. Так или иначе, плохо или хорошо, но они воспитаны на этих понятиях. Все это, если вдуматься, довольно абстрактные категории, и однако ради этих нематериальных ценностей они рискуют сегодня своей жизнью. Очень материальной и очень ощутимой ценностью своего существования.
Любопытно, что большой процент молодых участников движения принадлежит к обеспеченным слоям общества. Что же они, идут на это ради увеличения семейных доходов? Глупости, хотя наши предприниматели и вопят в один голос, что Перон их душит налогами и поборами, они живут ничуть не хуже, чем жили до сорок третьего года. И вообще зачем бы, казалось, сыну землевладельца рисковать своей жизнью ради программы, предусматривающей проведение аграрной реформы?
Да ведь если рассуждать трезво, то и для него, молодого юриста Ретондаро, есть более надежные способы добиться в жизни прочного и уважаемого положения, чем участие в переворотах. Используя семейные связи, он мог бы пойти по обычному пути: поступить в солидную юридическую контору с хорошей репутацией, поработать на жалованье год-другой, перейти на проценты, потом наконец открыть собственную контору и вести дела, попутно занимаясь умеренной политикой.
Вместо этого он и все его единомышленники избрали политику в ее предельно неумеренной, если так можно выразиться, экстремальной форме — в форме политического насилия, открытого нарушения лояльности к власти и принудительного изменения существующего порядка вещей. Ради чего? Ведь не ради же собственного спокойствия и собственной выгоды! Значит, ради тех же высших ценностей,
в их числе — едва ли не прежде всего — Родины. Но родина — это народ, а народ — этот самый парень, с которым он не сумел найти общего языка: Не о слишком ли многом говорит эта встреча накануне восстания?..Не останавливаясь, забрызганный грязью «растрохеро» поюлил по улочкам Ла-Паса и снова выбежал на шоссе, миновав указатель «Санта-Фе — 184 км». Стало еще холоднее, смеркалось. Беренгер проснулся, позевал, ухитрился закурить, прикрываясь от ветра полою пальто.
— Хороши мы будем, если ты зажжешь это чертово сено, — ворчливо сказал Пико.
— Успеем выскочить. Я сейчас думаю об этих типах, что поехали в столицу, и готов лопнуть от зависти. Наверное, они уже в Росарио. Интересно, какое там сейчас расписание поездов… При мне вечерний в столицу отходил в восемнадцать сорок пять и в полночь прибывал на Ретиро. Дневной «рапидо» ходил скорее, за четыре часа с чем-то, но я предпочитал этот вечерний… Вечерний был удобнее всего — с делами покончишь и как раз поспеваешь на вокзал. Ужинал я всегда в поезде. В то время в вагоне-ресторане подавали колоссальные бифштексы — вот такой толщины, лучших я не пробовал и в «Шортхорн-Грилл». А ты обратил внимание, какое гнусное мясо в Уругвае?
— По-моему, мясо как мясо, — рассеянно отозвался Пико.
— Что? Да там вообще нет мяса! В Монтевидео тебе в лучшем случае подадут подошву, а чаще всего — просто обжаренный кусок дерева. Иди ты, — Беренгер возмущенно взмахнул рукой, — не говори мне, что в Уругвае ты хоть раз поел мяса!
— Че, Рамон, — сказал Пико, — Ты слышал, что говорил шофер на остановке?
— Слышал. А что?
— Тебя не удивило, что я ничего ему не возразил?
— А что ты ему мог возразить?
— Но ты сам возразил бы что-нибудь, очутись ты в необходимости отвечать?
— Необходимости отвечать не бывает, Ретондаро, или бывает очень редко. Бывает необходимость удрать, ничего не ответив. Это дело другое. Я бы именно так и сделал.
— Удрал бы, ничего не ответив? И ты думаешь, это лучший способ завоевывать доверие народа?
— Скажи еще — любовь! — иронически отозвался Рамон. — Не неси чушь, Ликург, ты ведь неглупый парень.
— Ты что же, — помолчав, сухо спросил Пико, — считаешь, что народ в принципе не может нам верить?
— Не обобщай и не притягивай сюда принципы. Пока что, при нынешнем положении вещей, — да, не может. Его слишком часто надували, чтобы он теперь верил кому попало.
— Но за каким же ты тогда чертом примкнул к движению, если считаешь, что мы не можем пользоваться доверием народа? Ты ведь тоже не дурак и прекрасно понимаешь, что в таком деле, как наше, выигрывает в конечном итоге только тот, кому поверят простые люди! Такие вот, как этот водитель! А ты считаешь, что нам они никогда не поверят. За каким же тогда чертом ты едешь сейчас в Кордову?!
— Чисто личные побуждения, — с зевком ответил Беренгер. — Все дело в том, что мне не нравится перонизм. Лично мне, понимаешь? Мне тошно от этих речей, от тона газет и казенной фразеологии — словом, от всего, что составляет лицо сегодняшней Аргентины. Поэтому я и примкнул к движению. Плюс к этому, разумеется, я еще считаю, вернее — надеюсь, что те перемены, которые могут произойти в стране при нашем содействии, не изменят жизни народа в худшую сторону. Для народа более или менее все останется по-старому. А я хоть перестану видеть эти паскудные портреты и паскудные лозунги, от которых сегодня в Буэнос-Айресе хочется блевать на каждом шагу.
— С такими мыслями революций не делают, — проворчал Пико.
— Делают, и еще как. Слушай, Ретондаро, если мы — идеалисты по нашему мировоззрению, то это не значит, что нам позволено подменять действительность идеалами. В области практики мы должны быть самыми трезвыми из материалистов, только при этом условии можно теперь что-то делать. Я хочу сказать — делать с минимальными хотя бы шансами на успех. Разумеется, атаковать с копьем наперевес ветряную мельницу, о чем мечтает наш дон Освальдо, можно и с закрытыми глазами… Ну что, пососем гарнизонного винца?