У Германтов
Шрифт:
Конечно, в тот момент, когда г-жа Леруа, по излюбленному выражению г-жи Сван, “давала по носу” маркизе, та могла в утешение себе вспомнить, что королева Мария-Амелия[121] однажды сказала ей: “Я люблю вас, как родную дочь”. Но эти королевские любезности, тайные и никому не известные, существовали только для маркизы, покрытые пылью, как свидетельство консерватории о присуждении первой премии. Истинные преимущества высшего света – это преимущества, на которых строится жизнь; человек может лишиться их, но ему незачем за них цепляться и незачем о них трезвонить, потому что в тот же день на смену им придут сотни других. Маркиза де Вильпаризи хоть и вспоминала слова королевы, а все же охотно променяла бы их на постоянную возможность, которую имела г-жа Леруа, получать приглашения, – так жаждет попасть в ресторан большой, но неизвестный художник, чей талант не написан ни на чертах его робкого лица, ни на старомодном покрое его потертого пиджака, хотя бы для этого он должен был превратиться в биржевого зайца последнего разбора, который, однако, обедает с двумя актрисами и к которому то и дело подбегают с подобострастными лицами хозяин, метрдотель, официанты, посыльные, а поварята, выйдя из кухни, дефилируют перед ним с поклонами, точно в феерии, предводительствуемые смотрителем винного погреба, таким же запыленным, как его бутылки, жмурящимся и припадающим на ногу, точно, выползая из погреба на свет божий, он ее вывихнул.
Впрочем, надо заметить, что отсутствие г-жи Леруа в салоне маркизы де Вильпаризи, огорчая хозяйку, для большинства гостей проходило незамеченным. Они понятия не имели об особом положении г-жи Леруа, – знал о нем только высший свет, – и у них не возникало и тени сомнения, – как и у нынешних читателей воспоминаний маркизы де Вильпаризи, – что ее приемы – самые блестящие во всем Париже.
Расставшись с Сен-Лу и в первый раз придя с визитом по совету, который де Норпуа дал моему отцу, к маркизе де Вильпаризи, я застал ее в гостиной, обитой желтым шелком, на котором розовыми, почти фиолетовыми пятнами, будто спелая малина, выделялись диваны
– Господи! Министры! Дорогой мой! – говорила маркиза де Вильпаризи, обращаясь главным образом к моему старому товарищу и вновь беря в свои руки нить разговора, прерванного моим появлением. – Министры, кого они интересовали? Я тогда была совсем маленькая, но я хорошо помню, как король просил моего дедушку пригласить Деказа[126] на бал, где мой отец должен был танцевать с герцогиней Беррийской.[127] “Доставьте мне это удовольствие, Флоримон”, – говорил король. Мой дед был туговат на ухо, ему послышалось, что король говорит о де Кастри,[128] и эта просьба показалась ему вполне естественной. Когда же он понял, что речь идет о Деказе, то это его возмутило, но он все-таки наклонил голову в знак согласия и вечером написал Деказу, прося его почтить своим присутствием бал, который должен был состояться на следующей неделе. В те времена люди были вежливы, молодой человек, хозяйка дома не могла бы ограничиться посылкой карточки с припиской: “Чашка чаю”, или: “Чай и музыка”, или: “Чай и танцы”. Вежливы-то вежливы, но и надерзить умели. Деказ принял приглашение, но накануне бала мой дед, видите ли, захворал и по этому случаю отменил прием гостей. Он послушался короля, но Деказ так-таки и не был у него на балу… Да, молодой человек, я очень хорошо помню Моле,[129] остроумный был, это он доказал, когда принимал в Академию де Виньи,[130] но уж очень церемонный, я так и вижу, как он у себя дома спускается обедать с цилиндром в руке.
– О, в этом вся та эпоха с ее тлетворным филистерством! Ведь тогда, наверно, вообще было принято ходить у себя дома с цилиндром в руке? – спросил Блок, обрадовавшись редкому случаю выведать у очевидца черты из жизни прежней аристократии, а между тем архивариус, время от времени исполнявший обязанности секретаря маркизы, бросал на нее умильные взгляды и словно говорил: “Вот она какая! Все знает, со всеми была знакома, спросите ее о чем угодно, необыкновенная женщина!”
– Ну нет, – ответила маркиза де Вильпаризи, придвигая к себе стакан с венериным волосом, чтобы возобновить работу, – такая привычка была только у Моле. Я ни разу не видела дома моего отца со шляпой, кроме, разумеется, тех случаев, когда приезжал король, потому что король везде у себя дома, а хозяин при нем в своей собственной гостиной всего только гость.
– Аристотель говорит в главе второй… – начал было историк Фронды Пьер, но до того робко, что никто не обратил на него внимания. Он давно уже страдал бессонницей на нервной почве, никакие лекарства ему не помогали, он даже не ложился и, изнемогая от усталости, выходил из дому, только когда этого требовала работа. Он не мог часто предпринимать эти походы, несложные для других, а ему стоившие так дорого, словно он каждый раз спускался с луны, и часто с удивлением обнаруживал, что чужая жизнь не приспособлена для того, чтобы его неожиданные вылазки оканчивались с максимальной пользой для него. Кое-когда бывала закрыта библиотека, куда он вдруг отправлялся, силком заставляя себя встать и, как герой Уэллса, надеть сюртук.[131] На свое счастье, он застал маркизу де Вильпаризи дома и собирался посмотреть портрет.
Блок перебил его.
– В первый раз слышу, честное слово! – воскликнул он после того, как маркиза де Вильпаризи окончила свой рассказ об этикете при посещениях короля, – воскликнул с таким видом, как будто и правда было удивительно, как мог он об этом не слыхать.
– Кстати, о таких визитах, – знаете, какую глупую шутку сыграл со мной вчера утром мой племянник Базен? – обратилась к архивариусу маркиза де Вильпаризи. – Вместо того чтобы доложить о себе, он велел передать, что меня спрашивает королева шведская.
– Так прямо и велел передать? Шутник! – воскликнул Блок и закатился хохотом, между тем как историк улыбался с величественной робостью.
– Я была очень удивлена. Ведь я вернулась из деревни всего несколько дней назад и, чтобы пожить спокойно, просила никому не говорить, что я в
Париже, – потому-то я и ломала себе голову, откуда шведской королеве стало известно, что я уже здесь, двух дней не дала мне передохнуть, – говорила маркиза де Вильпаризи, повергая гостей в изумление тем, что визит шведской королевы был для хозяйки дома делом обыкновенным.Утром маркиза де Вильпаризи вместе с архивариусом проверяла по документам свои воспоминания, а теперь она, конечно, – хотя и неведомо для нее самой, – испытывала их действие и обаяние на средних людях, которые составят круг будущих ее читателей. Хотя салон маркизы де Вильпаризи и отличался от истинно аристократического салона, где отсутствовали многие буржуазии, которых принимала она, и где зато можно было встретить блестящих дам, которых г-жа Леруа заманила к себе далеко не сразу, однако этот оттенок не ощущается в воспоминаниях маркизы, так как из них выпали заурядные знакомые автора, о которых он не упомянул за отсутствием повода, а то, что автор ничего не говорит о дамах, которые у нее не бывали, не умаляет ценности воспоминаний, потому что на вынужденно ограниченном пространстве ее воспоминаний могут действовать немногие, и если это особы королевского рода или исторические личности, то впечатление наивысшей элегантности, какое только могут произвести на читателей воспоминания, достигнуто. С точки зрения г-жи Леруа, салон маркизы де Вильпаризи был салоном третьесортным, и маркиза де Вильпаризи воспринимала ее мнение болезненно. Но теперь никто уже не знает, кто такая была г-жа Леруа, ее мнения забылись, а вот салон маркизы де Вильпаризи, который посещали королева шведская, герцог Омальский,[132] герцог де Бройль,[133] Тьер,[134] Монталамбер,[135] монсеньер Дюпанлу,[136] потомство будет считать одним из самых блестящих салонов XIX века, ибо потомство не изменилось со времен Гомера и Пиндара и оно всегда будет завидовать родовитости, принадлежности к королевскому или околокоролевскому роду, дружбе с королями, народными вождями, со знаменитыми людьми.
Так вот, всего этого понемножку было в нынешнем салоне маркизы де Вильпаризи и в ее кое-где легонько приукрашенных воспоминаниях, с помощью которых она уходила в его прошлое. Кроме того, маркиз де Норпуа, хотя он и не мог создать своей приятельнице высокое положение, приводил к ней иностранных и французских государственных деятелей, которые в нем заискивали и знали, что единственно верный способ угодить ему – это бывать у маркизы де Вильпаризи. Г-жа Леруа, может быть, тоже была знакома с этими европейскими знаменитостями. Но, будучи женщиной очаровательной, боявшейся, как бы ее не приняли за синий чулок, она избегала говорить о восточном вопросе с премьер-министрами и о любви с романистами и с философами. “Любовь? – переспросила она однажды претенциозную даму, которая задала ей вопрос: “Как вы понимаете любовь?” – Любовь? Это мое постоянное занятие, но я никогда о ней не говорю”. Когда у нее собирались светила литературы и политики, она довольствовалась, как и герцогиня Германтская, тем, что усаживала их играть в покер. Да они и сами часто предпочитали покер серьезным разговорам на общие темы, на которые их заставляла беседовать маркиза де Вильпаризи. Но этим разговорам, быть может неуместным в светском обществе, мы обязаны прекрасными местами в “Воспоминаниях” маркизы де Вильпаризи, теми рассуждениями о политике, которые так же хороши в мемуарах, как и в трагедиях Корнеля. Помимо всего прочего, только такие салоны, какой был у маркизы де Вильпаризи, могут быть увековечены, потому что госпожи Леруа не умеют писать, а если б и умели, у них не нашлось бы времени. Пусть госпожи Леруа презирают маркиз де Вильпаризи за их склонность к литературе, – презрение госпож Леруа в сильнейшей степени способствует развитию этой склонности маркиз де Вильпаризи, потому что благодаря такому презрению у синих чулков появляется досуг, необходимый для занятия литературой. Богу угодно, чтобы на свете было несколько хороших книг, и для этого-то он и вкладывает презрение в сердца госпож Леруа, ибо он знает, что если б они приглашали ужинать маркиз де Вильпаризи, те немедленно бросали бы перо и приказывали закладывать лошадей к восьми часам.
Вскоре медленным, величественным шагом вошла высокая старуха, и из-под соломенной шляпы у нее выглядывала монументальная прическа в стиле Марии-Антуанетты, которую она соорудила себе из своих седых волос. Тогда я еще не знал, что это одна из трех дам, которых еще можно было видеть в парижском обществе и которые, как маркиза де Вильпаризи, несмотря на благородство их происхождения, по скрывавшимся во тьме времен причинам, о коих нам мог бы рассказать только какой-нибудь старый франт, вынуждены были принимать у себя всякое отребье, не допускавшееся больше никуда. У каждой из этих дам была своя “герцогиня Германтская” – блестящая племянница, навещавшая ее по долгу родства, но бессильная привести к ней “герцогиню Германтскую” двух других дам. Маркиза де Вильпаризи была в очень хороших отношениях со всеми тремя дамами, но не любила их. Быть может, их положение в свете, очень похожее на ее положение, рисовало перед ней картину, на которую ей было неприятно смотреть. Притом эти озлобленные синие чулки, пытавшиеся при помощи разыгрывавшихся у них скетчей создать себе иллюзию салона, соперничали друг с другом, но так как довольно бурно проведенная жизнь привела их денежные дела в расстройство, то они поневоле стали расчетливыми, экономили на том, что артисты играли у них бесплатно, и это их соперничество вырождалось в борьбу за существование. К тому же еще дама с прической Марии-Антуанетты при виде маркизы де Вильпаризи всякий раз вспоминала, что герцогиня Германтская не посещает ее пятниц. Утешением ей служило то обстоятельство, что этих самых пятниц из уважения к родственнице никогда не пропускала принцесса де Пуа, ее “герцогиня Германтская”, которая никогда не бывала у маркизы де Вильпаризи, несмотря на то, что с герцогиней ее связывала близкая дружба.
Как бы то ни было, протянутая от дома на набережной Малаке к салонам на улицах Турнон, Шез и Сент-Оноре цепь, столь же прочная, сколь и ненавистная, соединяла трех поверженных богинь, и мне не терпелось узнать из мифологического словаря великосветского общества, какое любовное похождение, какая святотатственная дерзость навлекла на них кару. Одинаково блестящее происхождение и одинаковое нынешнее падение являлись, вероятно, одной из главных сил, которые разжигали у них взаимную ненависть и вместе с тем заставляли бывать друг у друга. Кроме того, каждая видела в других средство осчастливить своих гостей. Как гостям было не подумать, что они попали в самый узкий аристократический круг, когда их представляли титулованной даме, сестра которой была замужем за герцогом де Саганом или принцем де Линь? Тем более что в газетах писали гораздо больше об этих поддельных салонах, чем о настоящих. Даже племянники этих дам, представители “золотой молодежи” (Сен-Лу – первый), к которым товарищи обращались с просьбой ввести их в свет, говорили: “Я свожу вас к моей тетке Вильпаризи или к тетке X, это интересный салон”. Прежде всего, им было гораздо проще ввести своих друзей туда, чем к элегантным племянницам этих дам или к их невесткам. Мужчины весьма почтенных лет и молодые женщины говорили мне, что этих старых дам не принимают в обществе из-за необычайной безнравственности их поведения, а когда я замечал, что это может уживаться с элегантностью, мне возражали, что их безнравственность выходит за рамки ныне дозволенного. Распутство величественных этих дам, которые, сидя, держались совершенно прямо, приобретало в устах тех, кто мне о нем рассказывал, нечто недоступное моему воображению, приобретало невероятные размеры, связывающиеся в нашем представлении с доисторическими временами, с веком мамонтов. Словом, три эти парки с белыми, голубыми или розовыми волосами спряли горькую долю бесчисленному множеству мужчин. Мне думается, что мы теперь склонны преувеличивать пороки тех баснословных времен, – так греки сотворили Икара, Тезея и Геракла из людей, мало чем отличавшихся от тех, что спустя много лет обожествили их. Но мы обычно подсчитываем грехи человека, только когда он уже не способен грешить, и в зависимости от меры наказания, которую для него определяет общество, которую к нему уже применяют и из которой исходят при оценке этого человека, мы вычисляем, придумываем, преувеличиваем размеры совершенного преступления. В галерее символических фигур, какую являет собою “свет”, женщины действительно доступные, законченные Мессалины[137] неизменно выступали в величественном обличье по меньшей мере семидесятилетней надменной дамы, которая принимает не кого хочет, а кого может, к которой не ходят женщины более или менее легкого поведения, которой папа римский неизменно дарит “золотую розу”,[138] которая возьмет и напишет книгу о юности Ламартина да еще получит за нее академическую премию. “Здравствуй, Алиса!” – сказала маркиза де Вильпаризи даме с белой прической Марии-Антуанетты, а дама в это время окидывала общество пронизывающим взглядом, чтобы углядеть в салоне маркизы что-нибудь полезное для своего, следовательно, такое, что могла обнаружить только она, ибо для нее не подлежало сомнению, что маркиза де Вильпаризи с ее хитростью непременно это от нее утаит. Так, маркиза де Вильпаризи приложила все усилия к тому, чтобы не представить старухе Блока из боязни, что он устроит на набережной Малаке тот же самый скетч, что и у нее. Впрочем, она сделала это в отместку. Вчера у старухи читала стихи Ристори,[139] и старуха позаботилась о том, чтобы маркиза де Вильпаризи, у которой она перехватила итальянскую артистку, не узнала об этом событии раньше, чем оно состоится. А чтобы маркиза не обиделась, прочитав о нем в газетах, она сама, как ни в чем не бывало, сообщила ей о Ристори. Полагая, что если представить Марии-Антуанетте с набережной меня, то это не нанесет ей такого ущерба, как знакомство старухи с Блоком, маркиза познакомила нас. Мария-Антуанетта с набережной, пытаясь и в старости сохранить ту же осанку богини Куазевокса,[140] которая когда-то давно очаровывала элегантную молодежь и которую теперь виршеплеты восславляли в буриме, – а также в силу того, что она выработала в себе чопорную, утешительную надменность, присущую всем, кто, впав в немилость, вынужден всегда быть предупредительным, – с царственной холодностью слегка наклонила голову и, тут же отвернувшись, больше уже не обращала на меня внимания, как будто меня тут не было. Всей своей позой, имевшей двойной смысл, она словно говорила маркизе де Вильпаризи: “Как видите, я в знакомствах не нуждаюсь, и мальчики – ни с какой точки зрения, сплетница вы этакая, – меня не интересуют”. Однако через четверть часа, воспользовавшись кутерьмой, чтобы незаметно ускользнуть, она шепотом пригласила меня в ближайшую пятницу к себе в ложу, где должна была быть еще одна из трех дам, чье громкое имя, – к тому же она была урожденная Шуазель,[141] – произвело на меня сильнейшее впечатление.