У истоков Руси: меж варягом и греком
Шрифт:
Автор «Жития Нестора летописца Печерского» характеризует Нестора «больше всего неизреченным смирением, ибо всюду, смиряя себя, называет себя недостойным, грубым, невеждой, исполненным множества грехов». В этой характеристике имеется откровенное противоречие: если Нестор всюду сам себя называет недостойным, грешным и так далее, то смирение, о котором сам смиренный кричит на каждом углу, никак нельзя назвать «неизреченным». Более того, такое «смирение» больше смахивает, извините, на показное. И действительно, читая Нестора, трудно отделаться от ощущения, что был преподобный слегка грешен – обуян грехом гордыни. В отличие от прочих собратьев по летописному цеху, скромно вложивших свою лепту в общий труд и ушедших безымянными в мир иной, Нестор не упускал случая вписать свое имя в историю, то есть, в прямом смысле, в свои произведения, причем для надежности, и в начале их, и в конце. И не только имя. И свою смекалистость он любил подчеркнуть, и рвение в богоугодных делах [129] , а называя себя недостойным и грешным, просто следовал традиции писательства своего времени. Вспомним, в «Хронике Георгия мниха» автор, монах (мних) Георгий, всячески уничижая себя, представляется как амартол, то есть грешник, отчего саму хронику часто называют «Хроникой Амартола», а то и просто «Амартолом». Но ведь именно из этой хроники (в варианте переводного «Хронографа по великому изложению») Нестор переписал значительную часть «Повести»! А в числе прочего позаимствовал
129
Для иллюстрации сказанного приведу тройку цитат из «Слова о перенесении мощей святого преподобного отца нашего Феодосия Печерского», где Нестор рассказывает об откапывании им мощей Феодосия (все выделения в цитатах мои –В.Е.): «По благому изволению и по повелению игумена я, грешный нестор, сподобился быть первым, кто увидел святые мощи Феодосия… сам был зачинщиком этого дела», то есть копает Нестор по велению игумена (а как следует из предыдущего текста, и по общему решению всей монастырской братии), но это не мешает ему выставлять зачинщиком себя, да при этом еще раз напомнить свое имя. «начал копать я и, потрудившись много, поручил продолжать другому брату», – еще раз подчеркивая, что первым, зачинщиком был он, Нестор, и трудился на совесть, не «сачковал». «И начали мы тужить, и, плача, решили, что не хочет объявить себя святой; и тут пришла мне на ум мысль, что не в ту сторону копаем. И я, взяв мотыгу, начал снова усердно копать», – дескать только благодаря его сообразительности и усердию удалось найти мощи Феодосия.
Что касается агиографических текстов Нестора, то, оставляя их подробный лингвистический и стилистический анализ профессиональным литературоведам, могу лишь по-дилетантски отметить неуемную фантазию автора и его приверженность прямой речи [130] . Язык агиографии Нестора прост и лаконичен. Ничего общего с поэтичной звучностью «Слова о полку Игореве», никаких ярких красок, метафор или обобщений. Из-за отсутствия цитат и описательных отступлений даже невольно закрадывается сомнение в начитанности и широкой эрудиции Нестора, которые ему вменяет традиция. На самом деле начитанность и эрудицию ему заменяет фантазия, я бы сказал недюжинная и действительно талантливая фантазия, обессмертившая «повести» и «жития» Нестора, но, конечно же совершенно неуместная в летописании, как мы таковое понимаем сегодня.
130
Если честно, вопреки общепринятому мнению не заметил я у Нестора ни живого образного языка, ни цитат из Библии или других богослужебных книг, так, казалось бы, естественных в агиографическом контексте. Во всей агиографии Нестора отыскалась всего пара-тройка цитат, причем все из книги Притчей Соломона. Правда, на этом фоне резко выделяется «Житие Феодосия», в котором много цитируются Евангелия от Марка и Луки, а также Псалтырь, но в «Житие Феодосия» Нестор дается в пересказе более позднего автора, который, судя по всему, и разбавил текст подобающими цитатами.
В 8 абзацах «Слова о перенесении мощей Феодосия Печерского» (без приложения «О проречении святого») Нестор 12 раз прибегает к прямой речи [131] , а в «Сказании о прозвании Печерского монастыря» прямая речь встречается более сотни раз! Она у Нестора настолько часта и органична, что невольно начинаешь сомневаться, не было ли в распоряжении автора подробных стенограмм? Разумеется, не было. Не из стенограмм, а все из той же неудержимой фантазии рождал писательский дар Нестора бурные потоки прямых речей и бойкие диалоги персонажей.
131
Вот те, кто в «Слове о перенесении…» говорит прямой речью: 1) сам преподобный Нестор – 3 раза, 2) безымянный печерский игумен – 2 раза, 3) безымянный монах, откапывающий вместе с Нестором мощи Феодосия – 1 раз. Кроме того, у Нестора встречаются образцы… коллективной прямой речи. Трижды дружным хором говорит вся монастырская братия, словно их речь – отрепетированный текст, дирижируемый игуменом. Но кто дирижирует следующим эклектичным хором, в котором дважды глаголют в унисон «монахи, которые шли к заутрене, а также многие благочестивые люди в городе»? Наконец, покорный воле Нестора, в живое общение вступает… сам Бог-отец!
М. Алешковский выявляет у автора «Повести» убежденность, кстати, тоже заимствованную у «Амартола», что все приметы предвещают нечто недоброе, и такие приметы регулярно встречаются по тексту «Повести», сопровождаемые назидательными примерами печальных событий, оправдывающих такой взгляд автора. Между тем, у Нестора-агиографа вообще не упоминаются никакие приметы, а их предполагаемые печальные следствия откровенно диссонировали бы с общим оптимистическим настроем его агиографии.
Так все-таки писал Нестор летописи или нет? Удивительно, но далеко не во всем согласные между собой касательно «Повести» М. Приселков с М. Алешковским и даже практически ни в чем не согласный с ними обоими А. Никитин проявляют полное единодушие в признании Нестора летописцем! Причем никто из них не делает никаких оговорок о своем понятии «летописец» применительно к Нестору.
Аргументируя свое признание, Никитин замечает, что в «Киево-Печерском патерике» [132] Нестор пять раз упоминается именно как летописец. Правда, он забывает уточнить, что все эти упоминания принадлежат либо самому Нестору, либо его агиографу, который добросовестно ссылается на… те же самые собственные заявления предполагаемого летописца. Разумеется, агиограф не подвергает сомнению слова преподобного объекта агиографии, да и не было у него причин сомневаться в очевидном. По понятиям того времени нестор безусловно был летописцем, ибо тогда агиография считалась летописанием, а в церковной среде, к которой принадлежали и Нестор, и его агиограф, – еще и важнейшей его составной частью.
132
Киево-Печерский патерик – собрание древних документов, написанных в разное время, но так или иначе связанных с киевским Печерским монастырем.
О понимании летописания в те времена и роли в нем персонально Нестора очень выразительно говорит «Житие Антония» (цитирую по Киево-Печерскому патерику): «Но о чудесах, хотя и не всех, например о честной кончине преподобного (Антония), мы будем повествовать со слов блаженного епископа Симона и сотрудника его Поликарпа; свидетельство же подвигов и скорбей, которые претерпел преподобный антоний, предоставим Нестору летописцу». То есть, за всю официальную фактическую сторону дела, процессуально необходимую для канонизации святого, отвечают Симон с Поликарпом – иерархи, облаченные соответствующими
саном и правом официально засвидетельствовать святость, а составление неформального, но также необходимого для канонизации жития святого, то есть описание его подвигов и скорбей, про которые толком ничего не известно, предоставляется Нестору – этот за словом в карман не полезет, опишет в лучшем виде все, что было… или не было, но должно было быть – на то и летописец! Безусловно, с точки зрения авторов патерика, как и его собственного агиографа, Нестор был летописцем. Но можем ли мы, на тех же самых основаниях и с теми же ссылками на Печерский патерик, считать его летописцем с позиций сегодняшнего дня? Да простит меня Никитин, конечно нет.А теперь взглянем на проблему с другой стороны с учетом того, что мы знаем о Несторе. Как и в случае с Никоном, не могу его представить корпящим над сведением летописей, кропотливо приводящим в порядок чужие записи! Не к тому лежала душа безусловно талантливого писателя своего времени; вообще не лежала она, а рвалась в полет на крыльях фантазии. Нет, не вяжется с Нестором летописание (не агиография, а именно летописание в нашем нынешнем понимании)! Не летописать бы ему, добросовестно и методично фиксируя мелкие события, не сводить бы чужие скучные записки, а… творить бы, повествуя о подвигах и скорбях, писать повести о тяжелых годинах народа, а также героях, преодолевших все невзгоды, или святых, не склонившихся перед всяческими гонениями. Да-да, именно, повести! И если бы Нестор писал такую повесть о «временных летах», то он написал бы…
И вот тут-то самое время сделать одно маленькое допущение, после чего все или, по крайней мере, абсолютное большинство сомнений по поводу авторства Нестора в отношении «Повести» отпадут сами собой. Надо всего лишь допустить, что нестор под названием «Повесть временных лет» написал не всю «Повесть», как ее принято расширенно понимать в наше время, а только самое-самое ее начало, основу так называемой недатированной части, и написал ее «в своем стиле» как повесть о подвигах князей и скорбях народных – литературное произведение на историко-патриотическую тему. Основой произведения стал так называемый «Хронограф по великому изложению» – краткая болгарская компиляция двух греческих хроник Иоанна Малалы и Георгия Амартола, по-видимому единственный доступный Нестору перевод византийских хроник на древнецерковнославянский язык. На канву, заданную хронографом, легли местные дружинные предания и народные сказки, сдобренные плодами авторской фантазии. Не забыто было и представление самого себя в начале повести. Много позже при очередном сведении летописей без всякого участия нестора эта повесть была предпослана собственно летописному тексту, который до того много десятилетий писали, переписывали и сводили другие летописцы совершенно независимо от Нестора и «Повести». Так уж случилось, что в некоторых сведенных текстах сохранилось, не затерялось в длинной череде веков представление автора, сперва имевшее отношение всего лишь к начальному компоненту свода, действительно написанному Нестором, но которое после сведения не введенными в курс дела читателями уже воспринималось как относящееся ко всей летописи. При таком предположении все эпизоды с разночтениями и разноязычием в «Повести» и агиографии Нестора естественно объясняются тем, что автором этих эпизодов в «Повести» был вовсе не Нестор, а совершенно другие, «настоящие» летописцы.
Любопытно, что М. Алешковский, признавший Нестора автором «Повести», все же интуитивно угадывал несоответствие характеров автора и приписываемого ему огромного труда: «Свободно автор (Нестор) чувствует себя только в пределах истории, современность же сковывает его творческие возможности, делает его кругозор более узким, заставляет составлять ни к чему не обязывающие и внешне объективные записи, и поэтому историки вынуждены теперь выдвигать одно предположение за другим по поводу тех или иных фактов, лишь упомянутых, но не объясненных». На самом деле вместо одного за другим многих предположений в подавляющем большинстве случаев достаточно одного: Нестор тут вообще ни при чем; все эти «ни к чему не обязывающие и внешне объективные записи» сделаны разными писцами по различным поводам без всякой связи друг с другом.
Что же тогда представляла собой оригинальная повесть Нестора, это литературное изложение «временных лет» – преданий давних времен и мифических долетописных событий? Скорее всего, как и другие произведения Нестора, была она невелика по объему, но содержательно насыщена и включала, вероятно, следующее.
Краткий пересказ по имевшемуся в его распоряжении хронографу мировой истории от самого потопа Нестор дополнил историей древних словен, которых он считал своими предками. По Нестору, история словен началась на Дунае, в Норике, куда им принес свет христианской веры сам ап. Павел. Там же, в соседней с Нориком Моравии, усилиями Кирилла и Мефодия словене-христиане обрели свою грамоту, которую Нестор соответственно назвал словенской. Развивая историю предков словен, Нестор умозрительно сконструировал картину их расселения на основании западнославянских легенд и собственных домыслов о причинах такого расселения. Картина, правда, получилась не очень вразумительная, зато всеобъемлющая.
По ходу дела Нестор густо наполнил свою повесть легендами и мифами. Помимо предания о словенской грамоте он внес в «Повесть» также предание об эпониме Кие, который, однако, еще не князь «в роде своем», а всего лишь то ли перевозчик, то ли ловчий. Он же вероятный автор легенды о хазарской дани.
Следуя «Слову о Законе и Благодати» митрополита Илариона, первым киевским князем Нестор считал Игоря Старого, про которого однако не знал ничего кроме предания о лютой казни зарвавшегося князя древлянами, источником которого, впрочем, могла быть не народная память, а перевод или пересказ «Истории» Льва Диакона. Это предание удачно потянуло за собой сразу несколько легенд о мести Ольги древлянам, причем все легенды нашли свое место в «Повести», последовательно и логично выстроенные Нестором в целую череду жестоких издевательств ненасытно кровожадной княгини над бедолагами древлянами. Тема хитрости и мстительности Ольги нашла естественное продолжение в описании ее реального путешествии в Константинополь – факта, как известно, подтвержденного «с противоположной стороны» Константином Багрянородным. Но сухое протокольное изложение визита у Багрянородного Нестор расцветил местной легендой о том, как княгиня обвела вокруг пальца воспылавшего страстью, но недалекого царя и дополнил мстительным обещанием Ольги промурыжить того в устье Почайны столько же, сколько ее продержали перед аудиенцией в гавани Константинополя. Правда, последняя угроза осталась невыполненной, поскольку Константин так и не удосужился навестить крестницу. [133]
133
И правильно сделал Багрянородный, что не надумал нанести ответный визит в Киев. После преодоления, хотя и заочно, но хорошо ему знакомых днепровских порогов (см. главу «Читая Константина Багрянородного») он встретил бы в устье Почайны только небольшое сельцо на подольском берегу да пару деревень на вершинах Замковой и Старокиевской гор. Никакой великолепной столицы, вообще никакого города не увидел бы Константин. А до днепровской резиденции Ольги ему пришлось бы проплыть еще немного вверх по течению, где на высоком берегу он наконец нашел бы мал городок, а в городке теремок, а в теремке красу-крестницу. Звался тот городок то ли Вихгарда (по-древнегермански «Сельский замок» или «Священный замок», поскольку wih (вих) имело два значения: «село» и «священный»), то ли Вышгород, это смотря по тому, на каком языке изъяснялась княгиня-крестница, русском или славянском. (Самому-то Константину было все едино. Судя по упомянутому выше его описанию днепровских порогов, император-полиглот был знаком с обоими языками.)
Кстати, эта-то симпатия, с которой закоренелый язычник и заклятый враг Византии Святослав нарисован в ПВЛ, не дает невозможности согласиться с А. Шахматовым и М. Приселковым и приписать создание образа Святослава перу грека Феопемпта.