У нас дома в далекие времена
Шрифт:
И вновь мне чудится, будто я слышу глухой летний гул леса, слышу его дыхание, как у себя в груди, его прибой, как у моря, его порывы и дуновения, как у ветра, он то усиливается, то стихает, как все живое. И больше ничего? Нет, больше ничего. Только тишина и где-то далеко-далеко чуть слышно звенит. Я лежу совершенно расслабленный, кажется, солнце растопило все мое тело и оно хочет врасти в нагретый песок. Нет больше ничего — ни родителей, ни брата с сестрами, ни школы, ни Берлина,— только лето, его тепло, и я — частица этого лета, в котором мне хочется раствориться навсегда!
И вот мы опять сидим в поезде, который мчит нас домой. Домой ли? Берлин — не дом,
И завтра же навещу всех приятелей и знакомых, ведь завтра еще не в школу. Отец всегда был против того, чтобы уезжать в самый последний день. Детям тоже надо дать время освоиться перед началом учебы! Итак, завтра послушаем, что там вытворяли на каникулах мои друзья, а я расскажу им про свои приключения. Мысленно я начинаю отбирать то, что достойно рассказа.
На этот раз нам не пришлось долго бегать в поисках кареты. Чемоданы с постельным мешком отправляются наверх, и теперь на козлах восседаю я, все по справедливости. Под ногами у меня стоит розовое жестяное ведерко, которое мы брали на пляж. Вечером накануне отъезда мы с Эди набрали в него ракушек, поскольку отец запретил перевоз трех полуживых рыбешек, предназначенных для учреждения нашего берлинского аквариума.
Я смотрю на ракушки, смотрю на улицу... Еще только полдень, и светит солнце, однако его свет мне кажется каким-то бледным. Половина улицы лежит в тени, дома там серые, угрюмые. Но и те, что на солнце, не такие уж яркие, похоже скорее, что они прикрыли безжалостно обнажившиеся изъяны румянами и белилами. Настроение портится; еще только что я радовался возвращению домой, а сейчас на меня нашло какое-то уныние! Я отворачиваюсь и смотрю на ракушки...
Минна и герр Маркуляйт стоят у подъезда. Мы прибыли пунктуально, и нас пунктуально встречают, привычный порядок опять вступает в свои права. Едва дождавшись окончания приветствий, я тут же направляюсь в свою комнату. Тихонько закрываю за собой дверь и оглядываюсь вокруг. Так непривычно... Разумеется, Минна убрала здесь «генерально», пахнет воском и жидким мылом. Один стул не на месте, и уже от двери я вижу, что книги на полке стоят как попало. Портрет Бисмарка висит криво...
Но дело совсем не в этом...
А в том, что... Странно... мне кажется, будто моя комната не принимает меня, будто она и знать обо мне не хочет... Я гляжу на кресло, стоящее у секретера. На сиденье вмятина, словно в кресле только что кто-то сидел, и этот «кто-то» мой враг, я это чувствую! Да, действительно странно... что же тогда было, что же я чувствовал, когда в первый день каникул ехал через Тиргартен? Пытаюсь вспомнить. Вроде бы я оставил себя здесь, вроде бы видел себя самого, стоящего с книгой в руке у окна?
Бросаю робкий взгляд в сторону окна, но там никого нет. И все же здесь кто-то есть! За все каникулы я ни разу не ощутил этого другого я, даже не вспомнил о нем! Но стоило мне вернуться домой, и он
встречает меня с холодной враждебностью, вот так он меня принимает. Еще на Инвалиденштрассе, когда потускнел солнечный свет, я почувствовал его приближение.Значит, теперь мне опять придется с ним жить, целый год, до следующих больших каникул! А иногда он будет становиться мною, так что я сам себе окажусь врагом! Ну как это перенести?.. И никого, с кем бы я мог поделиться! Никого, кто хоть капельку понял бы меня!
Я вышел в коридор и неслышно прикрыл за собой дверь. Сейчас у меня не хватало мужества вступить в бой с враждебной атмосферой моей комнаты. Я раздумываю, куда бы пойти. И вспоминаю о своих кроликах, о трех доверчивых существах, которые меня любят!
Стремглав лечу в подвал и подбегаю к зарешеченным ящикам. Но они пусты, на дне лежит подгнившая солома, пожелтевший капустный лист да огрызок моркови, на котором виднеются следы зубов Мукки.
Через задний двор я понуро бреду к консьержу.
— Герр Маркуляйт,— говорю я с преувеличенно бодрым видом.— Где мои кролики?
— Твои кролики? Пропали! — Герр Маркуляйт свистит, чтобы показать, что их действительно нет.— Вши их зажрали! Я ж писал твоему отцу, а он мне отписал, чтоб я их продал. Уплатили за них марку двадцать в малом зверинце на Винтерфельдштрассе. Больше не дали, потому очень уж они завшивели. Вот деньги, держи. Ну чего ты скис, парень...
— Благодарю вас, герр Маркуляйт,— говорю я,— Оставьте их себе за труды...
Медленно возвращаюсь я через двор в подвал. Сажусь на ящик и гляжу в пустые кроличьи клетки. Глаза наполняются слезами, но почему-то не плачется, так все безнадежно...
Кончились каникулы...
БАБУШКА
Из двух пар дедов с бабками, полагающихся всякому смертному, небо сберегло для моего детства лишь мать моей мамы. Трое других умерли, так и не успев оставить в моей памяти хоть какой-нибудь след. Зато они как бы воплотились в нашей единственной бабушке. Разве только в сказках бывают такие бабушки — в ней одной соединились все качества трех усопших, и она неустанно, с утроенной щедростью, проявляла заботу, терпение и любовь ко всем своим внучатам, а их у нее было много.
Конечно, нам, внукам, бабушка всегда казалась очень древней. Как всякий ребенок, я почти не различал возраста, все взрослые между тридцатью и пятьюдесятью годами казались мне одинаково старыми. Но то, что бабушка была просто древней, много-много старше отца и мамы,— это я видел. Какой я запомнил бабушку: маленькая подвижная старушка, всегда одетая в черное, в черном кружевном чепчике с наколкой из стекляруса. У нее был высокий, звонкий, чирикающий голос — когда бабушка говорила, казалось, будто щебечет птица. Из-за одного этого голоса мне никогда не надоедало слушать ее сказки.
Позднее мы обнаружили, что бабушка не только щебечет,— в ее речи есть какой-то оттенок, она говорит не так, как все, кого мы знали. Дело в том, что бабушка говорила на ганноверском диалекте, и если даже, по мнению ганноверцев, они (то есть ганноверцы) изъясняются на чистейшем немецком языке, то бабушкино «ст» (звучавшее вместо «шт») и «а», которое она произносила как нечто среднее между «а», «э» и «ё», были для нас неиссякаемым источником для развлечения. Частенько во время прогулок мы подходили к бабушке и с лицемернейшим видом предлагали свои услуги: