У нас остается Россия
Шрифт:
Выручила опять бабушка, моя незабвенная Марья Герасимовна. Когда я задумал рассказ о ней, тот самый, где она Василиса, эта самая Василиса решительно отказалась говорить на чужом языке. Я и так, и этак, послащивая городским, давал для утешения погорчить во рту деревенским - ничего не выходило. Пришлось подчиниться. Мне с самого начала следовало догадаться, что их «в одну телегу впрячь неможно». Получив свое слово, Василиса сразу заговорила легко и заставила освободиться от книжной оригинальности и автора.
У нас деревня была суховатая на песню и сказку. Почему так получилось, не пойму - может быть, от надсадного житья. Водились, конечно, и песня, и сказка - где они не водились?
– но как-то без поклонения, в припомин. Не собирались по привычке в долгие зимние вечера, как в иных местах, которые я встречал, чтобы под треск камина при-сластить свою жизнь напевной стариной. Но за прялками, за вязанием, за починкой под треск того же
Но как говорили у нас в деревне, как говорили! Баско баяли - метко, точно, с заглубом в язык, не растекаясь мыслью по древу. Все знали уйму пословиц, без них речь не лепилась. Все имели прозвища, пристававшие намертво. Одним словом умели сказать многое, словесная мелочь была не в ходу. Болтливость высмеивалась. По русскому языку, да позволено будет так выразиться, ходили пешком, по-рабочему, а не разъезжали в лимузинах.
Много лет назад, когда я писал очерки о Сибири, мне пришлось побывать на Нижней Индигирке вблизи Ледовитого океана, в знаменитом Русском Устье. Знаменитом тем, что русские туда, по преданию, пришли морским путем на кочах значительно раньше первых казачьих отрядов, двигавшихся с юга. В пользу предания говорит прежде всего чудом сохранившийся там островок ветхозаветной русской жизни, бытовавшей еще до церковного раскола. Нигде ничего похожего нет, там есть. Меня предупреждали: их, русскоустьинцев, не понять, у них совершенно особый язык, всюду потерянный. И верно - к произношению я приспособился не сразу, сами русскоустьинцы называют его шебарчащим. Но лексика!.. Лексика была та же самая, что и у нас на Ангаре, только менее разбавленная, более архаичная. Наши предки, с разницей примерно лет в полтораста, пришли из одних мест. Я как в сказку, как в былину попал. Былина там зовется булей; я вздрогнул, услышавши это слово: «буля» в раннем моем детстве была, была она и во мне, но от забытья глубоко зарылась. И вздрагивал со стыдом не однажды: ведь было, и как же я позволил, чтобы быльем поросло?
Меня много упрекали за сибирский диалект, которым я пользуюсь якобы без меры. Но что такое диалект? Это местные прибавки к языку, заимствования от местных народов, подвернутые под нашу речь, обозначение областной предметности. Пользоваться диалектом действительно нужно разумно. Но ведь за диалект зачастую принимают сам досельный русский язык, его заглубленную позднейшими наростами корневую породу. А ее предлагают зарыть еще глубже: свое зарыть, а чужое, валом повалившее из «красивых» стран, принять с великими почестями.
Ничего плохого, я считаю, нет в том, если читатель, встретив незнакомое слово, пороется в памяти, пороется в словарях и - вспомнит, еще на одну крупицу обогатится родным, удерживающим нас в отчих пределах. Это не может быть только филологической радостью: смысловой звук, вставший на свое место, - это радость исцеляющегося человека.
Сделаю и еще одно разъяснение. Нередко приходится слышать благодарное: «Мне повезло на хороших людей». Но в нашей жизни это не являлось редкостью - такое везение, хорошие люди были основным населением России, сердца не черствели так быстро, будто налетел холодный тайфун. Происходящее сегодня почти повсюду в мире называют «цивилизованным варварством». Это не мои слова, их произносят признанные авторитеты, испуганные переменами в человеке. Будем надеяться, что окончательного крушения человека не произойдет, однако для исполнения надежд не надо бы по-страусиному прятать голову под крыло и «подчиняться обстоятельствам». Еще и теперь много добрых людей, но это «много» - меньше, и ему приходится держать трудную оборону от наступающего зла, к которому прибивает и прибивает.
В послевоенную пору, когда я полностью вошел в память, вся деревня жила одним миром. Слово «колхоз» было понятием не хозяйственным, а семейственным, так и говорили: колхозом спасаемся. Колхозишко был бедный, надсаженный войной, истрепанный нуждой; горе гуляло почти по всем избам. Но умудрялся как-то колхоз самым бедным помогать, и с голоду у нас, слава Богу, не помирали. Ели и лебеду, и крапиву, бедствуя, как и вся Россия, но если приходилось кому с осиротевшими
ребятишками хуже всех -несли последнее. Это было в «заведенье» - как закон: не хочешь, а подчиняйся, иначе «мир» на веки вечные вырубит о тебе в людской памяти заслуженную славу.Я рано пристрастился к книгам, в ученье показывал усердие, и меня после четырех классов деревенской школы, по общему мнению, следовало учить дальше. Непросто было матери решиться на это, мы уже снова куковали без отца. В необходимых случаях мать умела быть твердой, однако нас у нее было трое, я самый старший, начинавший помогать, и на ее окончательное решение повлияло обещание не только родных: не дадим пропасть парню. Дядя Ваня, шофер единственной в колхозе полуторки, привез меня в Усть-Уду, в райцентр, и, выгружая мое барахлишко, так и сказал, это я запомнил: «Мы тебе, парень, не дадим пропасть». Об учебе своей, где преподавалась не одна лишь школьная программа, но и кое-что посерьезней, я рассказал в «Уроках французского». Лидия Михайловна, учительница французского, носит в рассказе свое собственное имя (фамилия - Молокова), она теперь живет в Саранске и преподает в Мордовском университете. Я не мог вместить в рассказ многое: и как я квартировал у одноклассников, где меня подкармливали (и уж, конечно, речи не могло быть об оплате), и как к праздникам выдавалось вспомоществование, и как приласкивали, чтобы мне терпелось. Дождавшись каникул, я, не чуя ног, бежал за пятьдесят километров домой, и в деревнях меня знали и окликали, наперебой поили чаем.
Разве можно это забыть?!
Дядя Ваня, шофер из «Уроков французского», привозивший мне хлеб и картошку, Иван Егорович Слободчиков из нашей Аталанки, перекочевал потом под именем Ивана Петровича в повесть «Пожар». Таким он и был всю жизнь -кроенный совестью и редким трудолюбием. Приезжая в Аталанку, уже «верхнюю», я в первый же вечер торопился к Ивану Егоровичу. Он уже поджидал и выходил навстречу - высокий, крепкий, с короткой стрижкой по седине, обрадованно и тускло улыбающийся. Его изгрызла боль, он не мог скрепить сердце и спокойно наблюдать, как хищничают на нашей земле. В последнюю встречу Иван Егорович, танкист с «Т-34», провоевавший три года, заплакал от бессилия, рассказывая о новых порядках. Уходя, я обнял его прощальным объятием - и не ошибся.
Приходится и так размышлять: а может, это свойство старости - идеализировать свою молодость по известному правилу: «Да, были люди в наше время!..» Ведь и в моих книгах - и в «Деньгах для Марии», и в «Живи и помни» -всякий народ, и как художник я честнее, чем как воспоминатель, делающий сравнения. Может быть. Но надо иметь в виду, что «Деньги для Марии» писались спустя двадцать лет, а «Живи и помни» и того позже от сладостной для памяти поры детства. К тому времени человек стал заметно меняться, и это нельзя было не заметить. Литература, повторю, чувствительна к будущему, она как животное, загодя охваченное тревогой от приближающихся подземных толчков. Достоевский за полвека до коммунизма предсказал его в таких подробностях, какие коммунизм и сам в себе не подозревал. Отказ от собственной цивилизации и вековых национальных ценностей предвещал для России неизбежные потрясения, но что они будут такими, какие случились, мы боялись додумать. А следовало. Человек, в нравственном и духовном понятиях теряющий свою теплокровность, опасен. Ослабление родственных связей, равнодушие, эгоизм, при все нарастающей кучности все большая отдаленность друг от друга замечались литературой давно.
Нет, это не идеализация: пятьдесят лет назад люди, пережив великое бедствие войны, в горе обнялись вместе, чтобы выстоять. Это был недолгий, но воодушевленный, психически радостный своим выздоровлением период подъема. Его не удалось подхватить.
Но литература - тоже теплокровное понятие, у нее одна цель - помочь человеку, дохнуть на него при чтении книги теплом и добром. Что теперь предупреждать читателя о бедах!
– он ударился так, что на него больно смотреть. Ему нужно помочь верой в Россию и народ.
Я смею надеяться, что и герои моих книг еще не настолько ослабли, чтобы не сказать слов в поддержку. Для сострадания и любви, для сладких слез, утоляющих скорбь, прошедшего времени не существует.
1997
БАЙКАЛ ПРЕДО МНОЮ
Чем больше бываешь на Байкале, чем настойчивей всматриваешься в него и вдумываешься, ищешь таинственных отгадок и самописных строк, которые позволили бы, как заклинание, отыскать и приоткрыть вовнутрь его скрытые «двери», тем отчетливей убеждаешься, что знаешь его все меньше и меньше. И что всякая попытка проникновения в глубины, которых много в нем и помимо водных, приводит лишь к дальнейшему раздвижению его необозримости и неразгаданности. Разгадать в конце концов можно физические свойства, материальность, все, что поддается в Байкале измерениям и исчислениям, но не духовные его силы и художественные тайны.