У нас в саду жулики (сборник)
Шрифт:
Я все крутил и крутил циферблат, а в трубке все гудки и гудки. Как будто у Володи все вымерли. Так ничего и не добившись, я вылез из будки и, припадая на переломанную ногу, покандыбал к троллейбусной остановке…
На этот раз лифтерша, потеряв бдительность, меня проморгала, и я, избежав с ее стороны язвительных вопросов, проследовал по направлению к лифту. Наверно, все-таки зафиксировала: выше среднего роста, хромает, в потрепанном плаще.
Я боялся, что уже все опечатано, а мне вдруг открыл сам Володя. Оказывается, он никуда не делся, а номер телефона ему в целях государственной безопасности просто поменяли. В дополнение к моей обшарпанности Володя выглядел тоже каким-то задерганным. К тому же он еще оказался и больной.
Я спросил:
– Ты меня, Володя, не узнаешь?
Володя как-то потусторонне на меня посмотрел и почему-то перешел на «вы».
– Да, да, Толя, узнаю… проходите… вот немного приболел… – потом вдруг увидел мою палку и как будто на миг проснулся. – А что у вас, Толя, с ногой?..
Я отмахнулся:
– Да так… попал в аварию…
Володя снова ушел в себя и, какой-то осунувшийся, опираясь плечом о косяк, зашелся в кашле. Он был в чем-то вроде пижамы, сквозь которую на его груди просвечивались кудрявые волосы. Пальто на этот раз мне пришлось вешать самому.
И я с ним тоже перешел на «вы».
– Я, Володя, ничего нового не сделал, но две ваши песни записал с хорошей гитарой…
Вместо того чтобы заинтересованно закивать «ясно… ясно…», он как-то беспомощно улыбнулся и ничего не сказал. Мы с ним уже прошли в комнату.
Володя опять раскашлялся и подошел к тумбочке. На тумбочке стояли флаконы с лекарствами. Володя на них посмотрел и поморщился:
– Вот… делают уколы… что-то не помогает…
Я даже растерялся:
– Да?.. А я вас хотел пригласить в гости… к другу…
Володя виновато поник и вдруг спросил:
– А вы, Толя, слыхали? Меня ведь теперь не печатают…
Я ответил:
– Да. Слыхал.
Он опять как-то отрешенно на меня поглядел и, вспомнив про мое приглашение, заизвинялся:
– Я бы, Толя, с удовольствием… да пить сейчас нельзя…
В это время раздался звонок, и Володя пошел открывать. И из коридора послышался голосок Володиной дочки. Не той, про которую в песне, а другой.
Дашенька сбросила пальтишко и закричала:
– А нас сегодня отпустили раньше!
(Вот так бы, наверно, закричала и Олечка, я ее уже не видел два года.)
Потом вдруг увидела меня и засмеялась:
– А я вас узнала. Вы – Толя Михайлов. Я ваши песни все время слушаю. Сейчас, правда, магнитофон сломался. Но папа его починит. И мы снова будем слушать. Какой ваш любимый писатель?
Я хотел сказать: «Достоевский», но не успел: вошла пожилая женщина и, поздоровавшись, увела
(Неужели и Олечка такая же? А ведь Олечка даже не подозревает, что у меня есть песни.)
Володя подошел к стене и достал с полки книгу. Он оживился:
– Мой роман!
Книга называлась «Демобилизация». Издана в ФРГ. А на обложке во весь рост изображен сам Володя.
Володя усадил меня на диван и, ничего не комментируя, протянул мне последний номер журнала «Континент». Наклонившись, у меня в руках развернул и показал свое стихотворение, посвященное Николаю Гумилеву. И я Володю сразу же понял: ведь не зря же ему сменили номер телефона.
За чтение этого стихотворения на Колыме меня бы опять вызвали на собеседование.
Я протянул Володе журнал обратно и встал.
Володя меня спросил:
– Ну, когда теперь будете в Москве?
Я задумался:
– Да не знаю…
Володя вздохнул:
– Жалко… Может, лучше почувствую, позвоню…
Я тоже вздохнул:
– Да. Жалко… – и Володя пожал мне руку.
4Я отвернулся от окна и свесился с полки вниз.
Лена закричала:
– Снег! Смотри, снег!
Соседи пошли умываться, а Лена сидела уже одетая и тоже смотрела в окно. Это же надо: апрель, а все еще снег.
Я засмеялся:
– Подумаешь, снег… Вон, в Магадане, знаешь какая на 1 мая метель…
Лена испугалась:
– А как же я без шапки?
– Ну-ка, повернись, – я снова свесился с полки, – да повернись… – Лена была в цветастом, как у матрешки, платке. Поневоле ею залюбуешься.
…Мы вышли из вагона и пошли искать автомат. К телефону подошла Лариса.
Она сказала:
– Але…
Я сказал:
– Здравствуйте. Это Лариса?
Она мне тоже сказала:
– Здравствуйте.
Я сказал:
– Я приехал из Ленинграда. Помните такого Толю Михайлова?
Она обрадовалась:
– Конечно, Толя, помню. Вам позвать Володю…
Володя тоже обрадовался:
– Да, да…
Я закричал:
– Володя, привет! Это я, Толя… ну, да, из Ленинграда… только что с поезда… Что, что?.. К восьми? Конечно, удобно… Только вот оставим у друзей вещи… Да нет, ненадолго… – и мы с ним снова перешли на «ты».
– Я тебе, Володя, кое-что записал… Ну, как там твой магнитофон… починил?
– Починил, починил… – успокоил меня Володя, – мы тебя ждем…
В гастрономе на Смоленской мы купили наше любимое «Саамо» и еще шоколадный ликер.
Лена вытащила из сумочки зеркальце и причесалась. Она все переживала, что у нее вместо шляпки платок. Я поправил в сумке бутылки и дотронулся до коробки с кассетой. Это мой Володе подарок.
У покалеченного в магаданском бараке «Романтика» теперь заниженная скорость. И если на него записать песню, то при воспроизведении на «Астре» скорость, наоборот, увеличится. Но я даже доволен: уж больно мои стенания тягомотные. А всего я записал примерно сорок текстов и часть из них в содружестве с Юриком Ушаковым.
Юрик Ушаков – студент, и я его откопал на тусовке в «Меридиане» (приволок им записанный на пленку свой плач, но они даже и не стали мои мелодии слушать. «Это, – поморщились, – вообще не песни». Зато Булат Шалвович почему-то сразу же захотел их себе записать и даже рванул за своим «Грюндиком».)
Сначала все шло как по маслу (ему – налью, а сам под его аккомпанемент заливаюсь), но постепенно Юрик стал терять свой «моральный облик». Бывало, надыбаешь червонец и устраиваешь ему ресторан прямо на дому: обычно я покупал две бутылки «Айгешата», он еще тогда стоил два пятьдесят семь, уж больно его Юрик уважал, ну, а на закусь – пошехонского сыру или краковской колбасы, а вместо запивона – «апельсины из Марокко». И самое главное, чтобы Юрик не перебрал. И вот бывало обидно: только мы с ним разойдемся (а Юрик, надо отдать ему должное, работал без дураков) – как он вдруг уронит на плечо подбородок – и «на подушечку». Какое уж тут после этого пение!
И тогда я решил найти гитариста через Ленгорсправку, смотрю, на стенде объявление; какая, думаю, ему разница – меня учить не надо, пускай лучше мне поаккомпанирует, а я буду ему платить, как за урок; и по телефону все ему объяснил, но он почему-то так возмутился, что в сердцах на меня чуть не наорал: оказывается, в свое время он аккомпанировал аж самому Штоколову! – а я тут со своими «трень-брень». Так что пришлось отыскать салагу из музыкального училища и платить ему пять рублей в час (зато без «Айгешата» и апельсинов). По сравнению с Юриком, конечно, фуфло, но и на том спасибо.
5Хоть мы и ехали на такси, но все равно опоздали. Я думал, еще только восемь, а уже половина десятого.
И не успели захлопнуть лифт, как чуть не столкнулись с вышедшей из Володиной квартиры парой. Мы разминулись, и они уже спускались по лестнице.
Оказывается, Войнович с Сарновым. Все ждали Володиных песен да так и не дождались.
Я даже вскрикнул:
– Как Войнович!!! – и чуть было не рванул за ними вслед.
Но Володя меня остановил и объяснил, что Сарнову надо еще погулять с собакой.
…Мы с Володей обнялись, и я познакомил его с Леной.
Лена застенчиво улыбнулась и протянула Володе руку. Она сказала:
– Очень приятно…
Володя огорчился:
– Дашка теперь расстроится. Все не ложилась, все ждала Толю Михайлова…
И убежал, скорее всего в комнату к Дашеньке. Но Дашенька, похоже, уже спала. А завтра как ни в чем не бывало пойдет себе в школу. А потом прибежит и, такая счастливая, выпалит:
– Папа, пятерка!
Интересно, а учителя, наверно, тоже все знают. Что ее папа – «враг народа».
Володя между тем возвратился и подтвердил:
– Спит… жалко будить… ну, ладно… ничего… проходите…
И познакомил Лену с Ларисой.
На Ларисе были кремовые брюки и зеленый в полосочку свитер. А поверх свитера еще медальон.
Лена мне потом сказала, что Лариса очень современная. И в особенности Лене понравилась у нее фигура. Как-никак, а все-таки уже за сорок. Доставая фужеры, Лариса присела на корточки, и Лена ей даже позавидовала. Самой Лене так нипочем не присесть. Лена говорит, что у Ларисы фигура, как у девушки.
Лариса привезла с кухни уже знакомый мне на колесиках столик. На столике в окружении тарелок с закусью стоял графин с водкой. Я вытащил из сумки бутылки и присоединил. Кассета уже стояла на магнитофоне, и Володя наполнил фужеры.
Я предложил:
– Ну что, будем слушать или сначала выпьем?
Лариса закричала:
– Давайте и то и другое… Володя, включай! – и я запел «Тихого карлика».
Володя меня похвалил:
– Какой у тебя, Толя, красивый тембр голоса…
И Лариса Володю поддержала.
– Да, Толя, у вас, действительно, очень красивый голос… Вот бы такой Володе.
Я засмущался:
– Да при чем тут мой голос… – И Лариса предложила за мой голос тост.
…Володя поставил фужер на место и, скомкав салфетку, бросил ее на поднос.
– Мне, конечно, приятно, что песни на мои слова, но хотелось, чтобы меньше было меня… и больше Толи Михайлова…
Я возразил:
– Как это больше Толи Михайлова… ведь слова-то твои.
Но он не согласился:
– Ну, и что же, что мои? Ты должен мои стихи мять… ломать… ты должен их терзать… как женщину…
При этих словах Лариса расправила по брюкам свой свитер и, демонстрируя фигуру, закинула ногу на ногу.
Она с гордостью посмотрела на Володю и заулыбалась:
– Мужчина должен быть сильным!
Я спросил:
– А как же Окуджава?
Володя возмутился:
– А что Окуджава?! Стихи у него слабые. Голоса нет. На гитаре играть не может. А все вместе – ничего и не скажешь – гениально… Помню, как-то в редакции… смотрю… на столе бумаги… читаю… что-то дверь… метель… Я ему говорю: Булат, что это за стихи? Графоман какой-то… Ну, он ничего не сказал… убежал… А после слушаю… песня… гениально…
Лена посмотрела на Володю:
– Вот… послушайте… – я как раз пел самое ее любимое..
« На заливе, на пляже, – я уже чуть ли не плакал, – ветер вдоль-поперек. Как уснувшая стража, заколочен ларек…»
– Это Глеб… – я опять повернулся к Володе, – узнаешь? Глеб Горбовский…
… Одна сторона пленки закончилась, и, выключив, я все еще колебался.
И все-таки спросил:
– А ничего, я еще записал на стихи моего товарища?..
Володя закивал:
– Конечно, конечно…
Я перевернул кассету и, открутив конец пленки, прицепился к бобине. Но бобина оказалась щербатая, и пленка из нее так и норовила выскользнуть. Но вот, наконец, зацепилась, и я снова нажал на клавишу.
Лариса захлопала в ладоши:
– Все. Слушаем.
Володя обхватил ладонями скулы и, уставившись в половицу, застыл.
Лариса сидела в кресле и смотрела на кофейник. Кофейник стоял на подносе, а рядом в стеклянной вазе лежал недоеденный кусок торта. Наискосок от недопитого фужера сиротливо просвечивал уже пустой графин. В плетеной корзине на фоне печенья «Садко» желтели хрустящие хлебцы.
Лена пристроилась на тахте и смотрела на магнитофон. На магнитофоне крутилась кассета, и на приемной бобине колесико пленки становилось все толще и толще.
« Стоит кругом затишье. Студеный ветер стих. Лишь изредка задышит с равнины белый стих », – спел я последнюю строчку, и наступила тишина.
Володя разжал на висках пальцы и встал. Потом снова сел. Он сидел и молчал.
(Наверно, так потрясен, что все еще не может прийти в себя.)
Я спросил:
– Ну, как?
Его как будто прорвало:
– Ужасно.
Я не понял:
– Что ужасно?
Володя отрезал:
– Все.
Потом подумал и повторил:
– Все, что я здесь услышал.
Лена повернула ко мне голову и улыбнулась. Она пыталась меня поддержать. Лариса сидела в своем кресле и все разглаживала на себе свитер.
И как-то все еще не верилось:
– Да?.. – и мне вдруг захотелось встать и уйти.
Володя все сидел и молчал, и тут его прорвало уже не на шутку.
– Да это еще хуже, чем Долматовский… того хоть можно понять… а это… – и в каком-то бессильном негодовании даже махнул с досады рукой, – да это просто преступление перед поэзией!
Преступление?!. Это уже что-то новое. Такого я Володю еще ни разу не слышал.
Я закричал:
– Да в чем же… в чем же… преступление?!
Володя даже вскочил и от волнения открыл сначала рот, и там, во рту, как будто засорилась раковина. Или попало не в то горло.
Конечно, Володю можно понять. Сам все выворачивает, корчует, а тут вам, пожалуйста, птичка… Да какое он имеет право?! И чем он это право заслужил?!
Володя уже чуть ли не задыхался.
Он закричал:
– Ну, вот… есть масса… масса поэзии… хорошей… плохой…посредственной… но всегда… всегда хоть одна строчка… но запоминается… а здесь… ни одной… ни одной строчки… которую бы захотелось запомнить… здесь мне любая строчка… любое слово… ничего не дает…
Тут он еще раз задумался и после паузы уточнил:
– И никому ничего не дает!
Это было для меня так неожиданно, что я чуть было не залепетал, как тогда у Шаламова, но только не «Варлам Тихонович… Варлам Тихонович…», а «Володя… Володя»…
Уж лучше бы, как Варлам Тихонович, схватил бы меня за шиворот и со словами «Только через Союз писателей! Только через Союз писателей!!!» показал бы мне трясущимся пальцем на дверь.
Я закричал:
– Ну, давай… давай конкретно… докажи!
Володя даже не моргнул:
– А чего там доказывать… ну, как там… как там у него… про Серебряный Бор…
При этих словах Лариса на своем кресле насторожилась и как-то даже вся напружинилась. Как будто для прыжка.
И на тахте Лена тоже насторожилась. Но только совсем по-другому. Даже не насторожилась, а просто приготовилась. Точно к удару кнута. Или к пощечине. Она мне хотела помочь, но силы были слишком неравные.
Я закричал:
– « Бор Серебряный. Литые сосны ».
Володя меня перебил:
– Стоп, стоп. Почему Бор Серебряный, а не Серебряный Бор? Ну, почему?
– Что – почему? – я Володю не совсем понимал. – Ну, что – почему?
Но Володя стоял насмерть:
– Почему Бор Серебряный, а не Серебряный Бор?!
– Да потому что не Серебряный Бор, а Бор Серебряный.
Володя стал объяснять:
– Когда мне говорят вместо Серебряного Бора Бор Серебряный, то я дальше жду откровения… ну, например… не Петроградская сторона, а сторона Петроградская…
И я его снова не понял:
– Ну, и что?
– Как, ну и что? – и теперь не понял меня уже Володя. – Ну, например… жизнь наша… блядская… а что там у него?
– А у него, – я даже засмеялся, – а у него «Литые сосны».
Володя поморщился:
– Литые сосны… ну, и что? А мне неинтересно.
Я удивился:
– Но почему?
Володя отрезал:
– Неинтересно – и все.
Лариса закричала:
– Ну, давайте дальше…
Я закричал:
– Быль сиреневую латает солнце…
Володя поморщился:
– А почему сиреневую?
Я замахал руками:
– А как же у Пастернака… помнишь… там у него… как это… про грозу… « и в полдень лиловы глаза и газоны, и пахнет сырой резедой горизонт » ?..
Володя опять возмутился и тоже перешел
на крик:– Пастернак!.. – его возмущению, казалось, уже не было предела. – Да это… да это же… тайна…
Лариса снова заторопила:
– Ну, давайте, давайте дальше!Я заорал:
– « Глушь наваливается, лучась, проговариваясь, шепча».
Володя засомневался:
– Это в Серебряном Бору глушь?
Я насупился:
– А что, не похоже?
Лариса насупилась:
– А я вообще не люблю описания природы… Что это такое? Пейзажики… Правда, Володя?..
Володя не согласился:
– Нет, почему же… но должна… – он все никак не хотел слезать со своего конька, – но должна же быть тайна…
Лариса повторила:
– Да. Не люблю.
Я огрызнулся:
– А как же Пастернак?
Лена ласково на меня посмотрела и прошептала:
– Успокойся.
Лариса поглядела на свои ногти и снисходительно улыбнулась:
– Ну, Пастернак, Толя, это совсем другое дело. У Пастернака, Толя, за пейзажем… ну, как бы это вам объяснить…
И вдруг как будто перетасовала все карты:
– К чертовой матери пейзажики! – и с этими словами как-то вмиг напружинилась. И голос при этом сделался у нее какой-то чеканный, почти металлический; наверно, ей даже и самой понравилось, такой пируэт: сначала все так нежно, гладко… и вдруг потом раз – и к чертовой матери!!!
Уже было решила: ну, все, посылаю в нокаут! Но в последний момент все-таки передумала и вместо «хука» протянула мне руку помощи.
– Стихи этого поэта, Толя, может, и неплохие, но в них за пейзажем… не чувствуется мысли. Верно, Володя?
И, точно преодолевая не совсем приятную болтанку, Володя тоже пошел на снижение.
– Ты, Толя, на меня не обижайся. Мне твои песни очень нравятся. Да и поэт этот, конечно, незаурядный… И книжку свою он еще издаст. Вот посмотришь. И не одну. А две… три… пять… С такой поэзией всегда можно прибиться к какому-нибудь берегу… Но как поэт я все-таки не могу его включить в десятку… – и тут он стал перечислять, – Пастернак… Мандельштам… Ходасевич… Нет, не могу… – и закончил свое перечисление Слуцким.
Я его перебил:
– Понимаешь, Володя… ты не подумай… ты для меня все равно… – я все никак не мог подобрать нужного слова, – ты для меня остался… – и я встал.
И Лена тоже встала. Она мне прошептала:
– Успокойся…
Я предложил:
– У тебя, Володя, есть ножницы?.. Давай, мы эти песни на слова моего друга просто отрежем. И тогда они не будут тебя раздражать.
Володя уже успокоился совсем. Он засмеялся:
– Зачем же отрезать? А может, кому-нибудь из наших друзей понравятся…Лариса склонилась на Володино плечо и с какой-то лукавинкой сделала мне реверанс:
– А может быть, Толя, мы еще и сами послушаем повнимательнее… Вы не огорчайтесь…
Лена меня уже чуть ли не поглаживала:
– Ну, успокойся, успокойся…
И так они до сих пор и стоят у меня перед глазами. Володя и Лариса.
Лариса такая нежная и томная. Жена поэта. А Володя хотя и бородатый и мужественный, но все равно он беспомощный и добрый. Поэт.
Он мне наговорил целую бочку арестантов. А я все равно верю не словам, а Слову.
Потому что я ему верю в его «Заполночи». И еще потому, что так все-таки хочется дождаться рассвета.Русская крепость
1
Горбовский открыл мне в трусах. Когда я к нему позвонил, он в это время, оказывается, одевался. Глеб стоял в одном носке и деловито просовывал ногу в штанину.
Я промямлил:
– Глеб… – и запнулся. Потом поправился, – Глеб Яковлевич… – и замолчал.
Нога, на которой стоял Глеб, теперь была вторая. А над коленом первой синела татуировка.
Я хотел разобраться в ее содержании, но, покамест вникал, Глеб уже успел штанину надеть.
Он меня пригласил:
– Заходи! – и мы с ним прошли на кухню.
Я удивился: тахта. На столе из пишущей машинки торчал чистый лист бумаги. В углу под раковиной выстроилась целая батарея пустых бутылок из-под кефира.
Глеб перехватил мой взгляд и, похоже, передо мной оправдался.
– Надо бы сдать… Все никак не соберусь…
Я сказал:
– У меня песни. На ваши слова. Две пленки.
Он огорчился:
– Пора бежать. А завтра не можешь?
Я обрадовался:
– Могу. А во сколько?
Он спросил:
– Ты работаешь?
Я признался:
– Да нет. Я только переехал. Поменял. Москву на Ленинград.
Он удивился:
– Да? Странно. Ну, давай часов в двенадцать. А то вечером дела.
Тут он вдруг вспомнил, что стоял, когда я вошел, в трусах, и снова как будто оправдался.
– Да. Потолстел. Старый уже стал. Сорок лет.
Я поддакнул:
– Да. Я тоже думал, моложе.
Он усмехнулся:
– Старше Евтушенко.
Мы с ним вернулись в коридор. Я надел ушанку и уже собрался уходить. Он улыбнулся и вдруг протянул мне руку:
– Глеб.
Я совсем смешался и прошептал:
– Толя… – потом поправился, – Анатолий… – и снова поправился, – Толя…
Как я ни волновался, но все-таки успел заметить, что у Глеба на левой руке не хватает указательного пальца.
2
Когда я набирал его номер, то больше всего боялся нарваться на женский голос. А то как-то раз позвонил, и подошла, я думал, домработница, а это, оказывается, его половина, а когда я спросил «Глеба Яковлевича», мне каким-то раздраженным тоном ответили, что «его нет дома», и не успел я открыть для следующей фразы рот, как тут же послышались гудки. Сначала это меня озадачило и даже расстроило, но потом я себя успокоил, все-таки у человека семья, к тому же Глеб совсем недавно переехал в новую квартиру, и тоже все на нервах, и теперь у него уже трехкомнатная, а когда я его разыскал через справочное бюро, была еще только однокомнатная, и потом с каждой новой встречей прибавлялось по комнате, а в прошлом году, когда я ему привозил прослушать кассетник, хотя пространства и прибавилось, он меня почему-то в комнату даже не пригласил, или хотя бы на кухню, и мы с ним стояли и разговаривали в передней, наверно, Глеб тогда просто устал, его в тот день вызывали в Смольный на совещание работников культуры. Но, несмотря ни на что, Светочка так для меня и осталась все той же восторженной девочкой, она еще училась на филфаке и защищала диплом на тему «Глеб Горбовский и советская поэзия», а может, «Глеб Горбовский в советской поэзии», я уже точно не помню, наверно, одно и то же, но все-таки не совсем, если, конечно, вдуматься, и я еще удивился: везет же людям (а мне в том же самом году в Магадане любимая женщина засветила по темени бутылкой и даже ходили зашивать). И когда я Светочку только увидел, то подумал: ну, надо же, какая взрослая дочь (сейчас, наверно, его первой дочери уже за двадцать), а это, оказывается, жена; Глеб все, помню, шутливо ее похлопывал по мягкому месту и все повторял «Ну, ладно, ладно… дай с человеком поговорить…»; а когда перед этим слушали магнитофон, то Светочкины глаза так и лучились радостью и одновременно гордостью, и в самом начале каждой песни она чуть ли не хлопала в ладоши и все восторженно приговаривала: «Ой, и это… и это тоже!.. Глеб, это же наше… любимое…», а когда речь зашла о выпивке, то со словами: «А мы уже больше не пьем!» ласково обняла Глеба за плечи. И Глеб все смущенно улыбался, и вокруг из книжного шкафа и со стен глядел на нас со своих фотографий, совсем еще ранних и редкостных, где Глеб все еще тот, давнишний, «пропахший земляникой», и уже недавних, последних, где он чуть ли не во фраке, и сразу же припоминается его «Зеленый галстук». А Светочка сейчас, наверно, уже солидная дама (и теперь у них с Глебом тоже дочь) и, скорее всего, больше уже не носит таких кокетливых с кружавчиками платьиц.
Но к телефону подошел сам Глеб, я его сразу же узнал, и мне показалось, что он на меня как-то даже обиделся. За мой не совсем уместный вопрос: помнит ли он меня или нет? Ну, конечно, помнит.
– Ну, как ты там, чем занимаешься?
– Чем занимаюсь… Да все тем же… Слушай, Глеб… все, что я тебе записал…
Но он меня перебил:
– Знаешь, сегодня не могу. Занят. Пишу прозу.
И я ему даже позавидовал. Что до стихов я покамест еще не дорос. Еще не дорос до своего «Евгения Онегина».
Может, попросить почитать? Но я все-таки постеснялся.
Я уточнил:
– Вообще-то не обязательно сегодня. Просто я все твои песни перепел. С другим аккомпанементом.
Он поинтересовался:
– Ты мою последнюю книжку не читал?
Я спросил:
– Какую, рыжую?
Я думал, он спрашивает про свой «Монолог». Туда вошли стихи из всех его книг.
Но вот что обидно: все, что мне по душе, написано уже очень давно. Еще в шестидесятых. И даже в пятидесятых. А из его последних сборников у меня так и не вышло ни одной песни.
Правда, одна все-таки получилась. Но потом пригляделся, и оказалось, тоже из ранних. Просто раньше, наверно, было никак не пристроить.
А стихотворение что надо. В особенности начало:Страшней всего – остаться одному.
Таскать по свету душу, как суму,
стучать в дома, завешенные тьмой,
и всякий раз – не попадать домой.
Когда еще Глеб напишет такие строчки?
Но оказалось, не рыжую, а серую, с таким розовым заревом. «Видения на холмах».
Он посоветовал:
– Купи последний номер «Смены». Там у меня поэма. «Русская крепость». Потраться. Всего двадцать пять копеек.
Я пообещал:
– Конечно, куплю… обязательно… только, ты знаешь… мне твой последний сборник… вообще-то не очень… ты знаешь… не понравился…
И не успел я еще все это произнести, там, откуда уже все крепчало молчание, что-то успело заклинить и, сдвинувшись, поехало прямо на меня…
– Думаешь, там только про войну?.. – голос Глеба мало того что изменился, он у него как-то вмиг скособочился. Как будто мое признание своротило ему скулу, и теперь уже не восстановить. – Да ты читай, читай дальше…
И тут мне показалось, что Глеб как-то вдруг даже захмелел. Жалко, что по телефону нельзя было почувствовать запах. А то бы, наверно, понесло перегаром.
– Да где ты еще найдешь… такого второго Глеба Горбовского!!! – эти слова Глеб уже не произносил, а цедил и не просто, а с какой-то подворотной ухмылкой. Вроде бы мы с ним на толковище и, чтобы друг друга распалить, прежде чем приступать к серьезному разговору, «ботаем по фене». – Ну, а что тебе нравится?..
Я пролепетал:
– Понимаешь… Мне от тебя… – и запнулся. Я хотел ему сказать, как мне было когда-то дорого каждое его слово, но язык меня почему-то не слушался, – я люблю твое старое…
– Жидовня-я воню-ю-чая!.. – точно сделав для себя уже давно напрашивающийся вывод, проворчал на прощание Глеб. – Иди-и на-а х..!.. (Ну, надо же: так спокойно, с расстановкой – как будто пожелал мне счастливого пути) – и бросил трубку.
3– И все-таки ты не прав… – Лена отодвинула от меня стакан и, протянув бутерброд, откинулась на спинку тахты, – ведь ты же его тоже обидел. Мне кажется, ты должен ему позвонить еще раз.
– Нет, ты только послушай:Кровь текла на булыжник.
А крепость алела рассветно…
Царь берег государство.
Он делу служил беззаветно.
Пусть монах невиновен!
Невинная кровь, если надо,
охраняет владыку
надежней любого солдата.
Я отложил «Смену» в сторону и встал.
– Ну что, решился?
Я сделал шаг и остановился. Ноги меня не совсем слушались. Ноги были со мной заодно.
– Понимаешь, не могу. Мне уже и так все ясно.
– Ну, иди, иди. Да не бойся… – Лена все еще пыталась меня подбодрить.
Я сделал шаг и снова остановился.
– Не могу, понимаешь? Ну, просто не могу… – я еще все стоял на пороге.
Лена снова повторила:
– Да не бойся. Иди…
– Ну, ладно. Попробую… – я еще раз посмотрел на Лену и вышел в коридор.
А может, все-таки Лена права? Может, у него и правда запой. Все не пил, не пил, а потом вдруг раз – и запил! Но ведь у него уже была белая горячка. Даже, говорят, не одна. А вдруг он сейчас царапает руками стенку или, скрипя зубами, разрывает на груди рубаху… Что же делать?
Я схватил трубку и все никак не мог попасть в циферблат. Палец у меня дрожал. Наконец номер закончился, и в трубке послышались короткие гудки.
Занято. Ну, слава Богу. Значит, не горячка. Ведь не может он одновременно царапать руками стенку и разговаривать по телефону.
А вдруг я не туда попал? Я снова набрал его номер. И опять было занято.
Я вернулся в комнату.
Лена на меня ласково посмотрела и спросила:
– Ну, как?
Я ответил:
– Занято. – И сел на тахту.
Пока я ходил звонить, Лена уже успела налить нам по новой. Она снова сделала мне бутерброд.
– Ну, давай, за удачу!
Я схватил стакан и запрокинул голову…
Лена прикоснулась ко мне ладонью и погладила:
– Ну, успокойся, успокойся. Сейчас все уладится. Вот увидишь…
А что может уладиться? Ведь если Глеб в запое, значит, у него просто срыв. Но тогда ему все равно каюк, от запоя. А если не в запое, тогда это уже не Глеб. Что же лучше?
Я снова встал и опять вышел в коридор. Трубка была вроде гири. Ну, что я ему буду говорить?
На этот раз гудки оказались длинными, и я услышал голос Глеба. Обычный трезвый голос. Можно вешать трубку. Я это уже почувствовал. Но решил все довести до конца.
Я выдавил:
– Глеб… Это снова я… Я вообще-то не должен тебе звонить… Но понимаешь… Ты меня только выслушай и, пожалуйста, не бросай трубку… (Глеб молчал.) Понимаешь, я сейчас… Помнишь Лену… Она говорит… позвони… Может, ты вчера был просто не в себе…
– Не обращай внимания! – Глеб точно вдруг снизошел и с высоты своего трона бросил мне царственный жест. Решил меня помиловать.
– И еще… – тут меня словно качнуло, и, восстанавливая равновесие, я нащупал подошвой канат, – и еще ты вчера говорил про евреев…
– А ты что, еврей?! (Вот тебе раз!) – И вдруг снова, как и вчера, от него понесло перегаром. Каким-то луком. Вперемешку с квашеной капустой.
– Да как тебе сказать… Понимаешь… Ты… ты для меня… Но я все равно (Глеб молчал, запах лука вперемешку с капустой все усиливался)… все равно я от своих слов не отказываюсь…
– Упря-я-мый бара-а-н!.. – с какой-то настойчивой досадой прохрипел в сердцах Глеб. – Да насра-а-л я на тебя и на твою Лену…
Я послушал гудки и, постояв в одиночестве, снова вернулся в комнату.
– Ну, как, – улыбнулась мне с тахты Лена, – поговорил? (Глупышка, она еще на что-то надеялась.)
– Да. Поговорил. Я оказался прав. Он на нас насрал.