Чтение онлайн

ЖАНРЫ

У парадного подъезда

Архангельский Александр Николаевич

Шрифт:

Тут я физически начинаю ощущать, как поднимается волна негодования в груди у моего читателя. Это как же понимать? Национализм — выход из процесса раскрепощения? Консерватизм «неославянофильства», переживший расцвет своей теории в 70-е годы, а ныне воплотившийся на практике в деятельности «Памяти», принявшей попросту угрожающие формы, — разумный противовес свободе? Ничуть не бывало, прошу успокоиться. И охранительство отвратительно, и национализм ужасен, и «шестидесятники» едва ли не единственное (а по мне, так и вообще единственное) поколение, на которое имеет смысл равняться как на поколение. Я о другом говорю: о том, что восприятие жизни как сплошной и самодостаточной борьбы, сведение ее к обновленной, очищенной, но все же «мировой мечте» неизбежно, с необходимостью провоцирует рождение в умах целого слоя интеллигенции некоего идеологического противовеса. В данном случае мы получили идею нации, и это закономерная смена «идеологических знаков» с плюса на минус (Д. Фурман), реакция

на «освободительную эйфорию» молодых «хрущевцев». Только и разницы (в этом локальном смысле), что одни шли на свет костра в будущем, а другие обретали его в прошлом; у П. Палиевского даже есть такой образ: мы должны зажечь костер за спиною, чтобы смело идти в ночную тьму… Контрреволюционность (если брать это понятие не в идеологизированном «криминальном» смысле, а чисто философски) — это революционность навыворот, основанная на том же нетерпении и нетерпимости. Но если «национал-радикальный» ответ на вопрос «а дальше что?» оказался ложным, из этого не следует, что самого вопроса не было, вот о чем я хочу сказать.

Потому, восхищаясь статьей Д. Фурмана, вынужден решительно не принять некоторых ее постулатов. И прежде всего то, что «наша цель — такое состояние общества, когда вся информация, которой обладает общество в целом, может быть доступна любому взрослому и нормальному его члену». Это говорит не аналитик, не культуролог, не религиовед; это говорит шестидесятник. В горячем порыве растворены трезвость и хладнокровие большого ученого. Иначе бы Д. Фурман сам себя остановил, когда вопреки логике называл состояние — целью. То, о чем у него сказано, отнюдь не цель, а единственно приемлемое условие. Мимо этого вполне можно было бы пройти, если бы повторение на новом витке истории старой ошибки в целеполагании не привело завтра же к очередной вспышке реакционных умонастроений. Ведь не всем же верить вместе С Д. Фурманом в нравственную безупречность Французской революции, мерить жизнь исключительно меркой общественного прогресса/ симпатизировать идеям «европеизации», требовать возрождения чистоты первоначального марксизма, принимать как должное попытки «ускорить» историю на ее пути к «нормальной» культуре, вести отсчет перестройки от эпохи Петра I… Кто-то, не удовлетворившись этим идеалом, ринется прочь от него как от обманчивой перспективы и заплутает в трех соснах; кто-то станет новым Карамазовым, возле которого неизбежно появится Смердяков…

Но, к счастью книга «Иного не дано» продемонстрировала, что дано мыслить по-иному, не скатываясь при этом в лагерь охранительства и смердяковщины; дано относиться скептически к лозунгу «Перестройка — наша цель» и не впадать, подобно публицисту М. Антонову, в искус отрицания самой перестройки за ее «антиобщинный» дух. Дано строить иные «прожекты», дышать иным воздухом, мечтать иные мечты — и не выпадать из поколенческого «контекста»», как не выпадает из него публицист Василий Илларионович Селюнин. Не выпадает, хотя „первым публично отвергшею революционного «ускорения» как экономически, «перестроечно» нецелесообразную. Больше того: с замечательной внутренней логичностью он одновременно (впервые в открытой печати, задолго до появления «Все течет» В. Гроссмана и «Архипелага ГУЛАГ» А. Солженицына) поставил под сомнение близкую (тогда близкую!) А. Нуйкину или Ю. Афанасьеву и уж тем более Г. Попову формулу «возвращение к ленинским нормам», внятно объяснив читающей публике, откуда пошел сталинский террор как политика и что у всякого явления есть свои истоки; что волевое убыстрение российского бытия Петром Гни к чему хорошему не привело, оказалось чуть ли не регрессивнее «общинного» землевладения — конца XIX века (см. «Новый мир», 1988, № 5). А спустя некоторое время дал жесткую отповедь и социал-демократическим иллюзиям своего поколения [11] («Знамя», 1989, № 11).

11

Прошло еще некоторое время, и практически вся славная когорта шестидесятников двинулась по «селюнинской» тропе. Однако большинство — в отличие от него — глубине предпочло поверхностную радикальность и от наивного коммунизма ринулось к горячечному антикоммунизму — столь же революционному, столь же нетерпимому и не желающему слушать доводов оппонентов. (Примеч. 1990 года.)

Я клоню к тому, что единственное творческое поколение (из активно действующих) — при всей его верности прежним устоям — само выдвинуло из своей среды «впередсмотрящих».

«…Историю русскую должно будет преподавать по Карамзину. История Государства Российского есть не только произведение великого писателя, но и подвиг великого человека…»

Это из пушкинской «Записки…».

«История возобновилась, и мы приглашены к участию в ней…

История ни на миг не останавливается, как река с ее быстринами и плесами. «История возобновилась» — это означает, что мы снялись с мели, и пошли, и пошли…, эй, повнимательней к корягам и порогам, несущимся навстречу».

Это из статьи Л. Баткина «Возобновление истории».

Совпадение — не больше, чем совпадение. Но и не меньше. То, что тема истории

поставлена в центр политического сочинения, будь то «Записка…» А. С. Пушкина или статья Л. М. Баткина, может означать лишь одно: включенность человеческой личности в живое политическое бытие, «подотчетность» ее всей полноте духовно-практического опыта человечества (а не только преходящей современности) осознается как государственная проблема, как составная и едва ли не центральная часть грядущих общественных перемен.

Но вот что важно отметить: Л. Баткин, чья статья мне и впрямь кажется лучшей в книге, при всем своем «историзме», «глубине», «нацеленности на истину» гораздо радикальнее любого из участников сборника. Последовательнее и жестче в оценках, резче в требованиях.

Никто помимо него не призвал (вослед сорбоннским студентам 1968 года): «Будьте реалистами — требуйте невозможного»; никто не сформулировал с такой отчетливостью главное условие реального движения вперед: последовательное разгосударствление нашей жизни; никто не осознал так ясно, что «разрешаемая» сверху гласность может оказаться живительным элементом застоя, то есть элементом, аккуратно встроенным в застойную систему и делающим управление ею более гибким, а сам застой более страшным: «Если инстанции запрещают искажать правду, это смертельно опасно для правды». Наконец, никто, кроме Л. Баткина, не поставил перед интеллектуалами задачу постоянно «толкать перестройку под руку»; разумеется, влево.

Но есть в статье нечто, стоящее перед россыпью самых смелых формул, как знак перед скобкой, и придающее заключенному в скобки совсем другой, более сложный смысл.

Возьмем хотя бы «роковую» проблему цели и средств. Легко, очень легко вычитать из Баткина (точнее — «вчитать» в него) полное повторение боевых идей Д. Фурмана. Вот первая же подходящая цитата: (…) «гласность не цель, а средство». Да! — на ранней стадци перестройки. Нет и нет! — В дальнейшем, при гласности без разрешения. Ибо тогда гласность стала бы неотъемлемой стороной всего демократического, открытого и свободного жизнеуклада (…), оказалась (…) чем-то самоценным, перетекающим в культуру, в наиболее универсальные ценностные основания (…)»

Чем не сколок статьи «Наш путь к нормальной культуре»? Все вроде бы абсолютно то же самое: самоценность… гласность без разрешения… То же, да не то. В самой логике Д. Фурмана содержалось заведомое (и намеренно упущенное мною до поры до времени) противоречие. А именно: открытый доступ к любой информации, разомкнутость границ свободы полагались «вещью в себе», самодостаточной и самоценной. Но они же как бы «назначались» в подсобные рабочие для беспрепятственно развивающейся науки. А та, в свою очередь, едва получив статус «самодостаточной» и «самоцельной», тут же оказывалась служанкой производительных сил и производственных отношений, которые нуждаются в ней для того, чтобы все более полно обеспечивать запросы страждущего человечества… Утилитарность на утилитарности сидит и утилитарностью погоняет.

У Баткина же все принципиально иначе. Он говорит не о пользе или бесполезности. Он говорит о «свободном жизнеукладе», о перетекании «самовитой» гласности в «наиболее универсальные ценностные основания». И за этими философски многозначными определениями стоит вполне отчетливый смысл. «Нормальная» культура, если понимать ее по-баткински, как жизнеуклад, — это не система гарантий свободного развития науки или производительных сил; «нормальная» культура включает свободу как свою неотъемлемую часть. Она дается в дар человеку от предшествующих поколений с той же естественностью, с какой «подарен» нам воздух, которым мы дышим, не задумываясь, «зачем» он. Экономическое изобилие, политическая жизнь, гласность, независимость общественного мнения от начальственных установлений — все это постольку необходимо, поскольку раскрепощает человека, делает его внутренне свободным.

Л. Баткин пишет, невольно возражая своему «соседу» по сборнику и — в принципе — союзнику по социальной позиции Д. Фурману: «…Доступ для каждого человека к информации и право на непринужденное ее обсуждение — элементы демократической открытости общества — всегда могут быть нужны и бывают нужны «для чего-то», для практической цели. Однако привычка знать и общаться по поводу этого знания, и уже не просто обсуждать информацию, но и делиться при этом с другими собою, лично продуманной и выношенной позицией, — такая привычка тем даже и полезней для решения конкретных общественных проблем, чем более она конституировалась в качестве культурно-нравственной ответственности человека перед собой и только перед собой».

Культура, пишет Л. Баткин, быть может, последнее оправдание истории, поскольку вносит в нее смысловое измерение. «Без культуры истории нет, ибо нет человеческой жизни». Однако истории зачастую человеческая жизнь и не нужна; ей «может доставать и бессмыслицы» — горький опыт последних десятилетий не дает нам забыть об этом. И вот потому-то Л. Баткин призывает «требовать невозможного», потому-то восклицает: «Господи, просвети высокомерных интеллектуалов, избегающих спускаться на землю практической политики. И упаси нас от политиков, чьи цели не сверены с культурой», потому-то он радикальнее, чем кто бы то ни было, в своих суждениях: речь идет о смысле жизни, о праве на жизнь.

Поделиться с друзьями: