У парадного подъезда
Шрифт:
Святочные, рождественские, новогодние мотивы, как было уже сказано, буквально пронизывают пастернаковское творчество. И каждый раз они становятся поводом для создания особой, таинственно-мерцающей, трепетной и сказочно-торжественной атмосферы, окутывающей и как бы соединяющей все сферы нашего разрозненного бытия. Так ребенок, заводя хоровод возле елки, тянет за руку своих друзей, маму, папу, бабушку, дедушку — всех, чтобы они объединились в магический неразделимый круг хоровода с новогодней елкой («все елки на свете (…)») в центре, и создали в «обычной» гостиной совершенно необычный мир, «где люди и вещи на равной ноге». В таком кругу соединяется несоединимее; каждый из водящих остается самим собою, со своим внутренним опытом, со своими «частными интересами», но как бы заряжается общей, целокупной, детски чистой и радостной энергией праздника. Потому в сборнике «На ранних поездах»
Дальше, вплоть до последней строфы, «счет на три» будет по возможности выдерживаться («Великолепие выше сил Туши, и сепии, и белил…»), но алгоритм задан: тематически строкой «Только заслышу польку вдали…» и ритмически — стихом «Кажется, вижу в замочную скважину», с его полностопной протяженностью. Это неудивительно: вальс предназначен для взрослых, а полька — чаще — для детей.
В основе «Вальса со слезой» — та же художественная матрица. Слова аукаются, перекликаются, двоятся, словно в обоих стихотворениях создана хитроумная система звуковых зеркал; сквозная аллитерация на «п» и «л» в равной мере значима для обоих «вальсов». И так легко, поддавшись Сходному звуковому напору музыкальной стихии, не заметить, что тот вальс, исполненный детской восторженности, пронизан чувствами, вход в которые запрещен «до шестнадцати». Слово «ель» в обращении опущено —
Как я люблю ее в первые дни — Только что из лесу или с метели! —и, насыщенный куртуазными полунамеками монолог становится формой, способом непрямого объяснения в любви:
(…) Свечки не свечки, даже они Штифтики грима, а не огни. Это волнующаяся актриса С самыми близкими в день бенефиса. Как я люблю ее в первые дни Перед кулисами в кучке родни!Детский утренник превращается в вечерний маскарад; сломы «вальсового» ритма, которые в «Вальсе с чертовщиной» тематически ассоциировались с полькой, здесь появляются лишь во второй строфе, когда они уже не способны повлиять на наше восприятие и призваны попросту внести новую краску в музыкальный строй стихотворения. И что же? А ничего: утренник в мире Пастернака ничуть не противоречит маскараду, «Вальс с чертовщиной» — «Вальсу со слезой», игра — игривости.
И вот проходит чуть больше десятилетия, и ситуация выворачивается наизнанку. Все противоречит всему; «детское» не состыкуется со «взрослым». Если раньше два разных стихотворения о рождественских праздниках как бы нанизывались на общий для них сквозной мотив, то теперь одно стихотворение, посвященное той же трепетной теме, дробится, раскалывается на две контрастные части. В первой дан «предпраздничный», искрящийся радостью и надеждой образ мира, во второй — с горькой ясностью показано трезвое, будничное, мглистое пробуждение от праздничной эйфории. Я имею в виду стихотворение «Зимние праздники», сквозь призму которого мы смотрим на два измерения человеческой жизни, и детство здесь — полюс счастья. Именно под его знаком пребывает первая часть, пронизанная верой в то, что есть у нас целая вечность в запасе. Причем вечность, выросшая средь комнаты, рядом, «елкою святочной», так что до нее можно дотянуться рукой. Все главное — впереди, и в порыве ожидания хочется разбрасывать восторг пригоршнями, одаривать им каждого; хочется:
Чтобы хозяйка утыкала Россыпью звезд ее платье, Чтобы ко всем на каникулы Съехались сестры и братья.Как здесь все похоже на вихревую атмосферу «Вальсов…»! Стихи написаны в середине XX столетия, а разговор в них ведется «в терминах» ушедшей эпохи, и сравнивать их нужно с образностью чеховских «Мальчиков»: «— Володичка приехали! — завопила Наталья, вбегая
в столовую. — Ах, Боже мой! (…) После чаю все пошли в детскую. Отец и девочки сели за стол и занялись работой, которая была прервана приездом мальчиков. Они делали из разноцветной бумаги цветы и бахрому для елки. Это была увлекательная и шумная работа. Каждый вновь сделанный цветок девочки встречали восторженными криками, даже криками ужаса, точно этот цветок падал с неба; папаша тоже восхищался и изредка бросал ножницы на пол, сердясь на них за то, что они тупы Сколько цепей ни примеривай, Как ни возись с туалетом. Все еще кажется дерево. Голым и полуодетым.Но по-чеховски, до слез, печален и финал пастернаковского стихотворения. Мечталось о щедрой радости, о служении тайне, о дрожи, пробегающей по свечкам, — а что стало на самом деле?
Новые сумерки следуют, День убавляется в росте. Завтрак проспавши, обедают Заночевавшие гости.«День убавляется в росте». Фраза по видимости реалистична, по сути же содержит в себе художественно значимое несоответствие. В это время года день прибывает. Так что о другой убыли, о других сумерках идет речь. Это сказано и о чувстве сжимающегося, преходящего, шагреневого времени, сменившем беспечную и доступную — протяни руку, коснись стрельчатых игл — святочную вечность… (Еще раз вспомним: «Не оглянешься — и святки…») И об отрезвляющем взгляде на людей, внезапно открывшем в них бездну прозаичности и в мгновение ока превратившем их из участников сказочного действа — в заспанных и поднадоевших гостей. И об остром, горьком понимании того, что ты — за перевалом своих возможностей, что завершился твой духовный рост и началась убыль его.
Так что же, мотив детства уступил в поздней лирике Пастернака место скорбному мотиву смерти? Сказать так — значило бы погрешить не только против истины, но и против поэта, до последнего дня пронесшего веру в перебарывающую, способную все превозмочь, «все пережить и все пройти» силу духовности. Да, холодное мерцание ухода различимо на страницах последней, не скажем — вершинной, но во всяком случае — итоговой книги. И прощание с детской беспечностью отчетливо звучит здесь. И «последнее прости» жизни, выделившей поэту «бедственное место», и отпущение грехов «великой эпохе». Но есть и ответ на вопрос: а что же будет после отрезвления (ведь если оно пришло на смену младенческой доверчивости, то, значит, и ему когда-то придется потесниться, уступить дорогу чему-то следующему: «Может быть, за годом год. Следуют, как снег идет (…)»). Ответ этот — едва ли не в каждом стихотворении цикла, где слово «вечность» звучит как никогда часто; там же, где оно не произносится, легко можно заметить неназойливую отсылку к нему.
(…) Привлечь к себе любовь пространства, Услышать будущего зов. («Быть знаменитым некрасиво…») (…) Там липы в несколько обхватов Справляют в сумраке аллей, Вершины друг за друга спрятав, Свой двухсотлетний юбилей. (…) Природа, мир, — тайник вселенной, Я службу долгую твою, Объятый дрожью сокровенной, В слезах от счастья отстою! (…) Прапращуром в дар поколеньям взращенный столетьями хлеб. (…) Ты — вечности заложник времени в плену! (…) Как разве только жизни впору Все время рваться вверх и вдаль.