Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он перекинулся животом вниз, достал колоду карт, тщательно завернутую газетной бумагой, – и предложил мне сыграть в двадцать одно. Мы отодвинулись от фонаря. Уже приближалось утро, и лиловый свет уже разъединял крыши. Прохожий, пьяный и простой, оглядел нас удивленно: «Вот надрались!» сказал он, останавливаясь и зашнуровывая башмак, который и без того был туго зашнурован. Я немедленно, от волнения плохо разбирая карты, проиграл Черпанову шестьдесят рублей. Он наслаждался восходом, сообщил, кстати, что папаша его был знаменитый преферансист, что в картах важна взнузданность чувств, долго любовался первым трамваем и, когда вошел в ванную, то сразу же пощупал воду: «Тепла еще, а? Вот и буду спать на воде, прогреюсь. Кроме того, влажность способствует сну». – «А если доски раздвинутся и вы грохнете?» – «Я-то, Егор Егорыч!» – И я понял, что он никуда и никогда не грохнется.

«Да, – сказал я сам себе уныло, – секретарь… тяжелая штука секретарь большого человека!»

* * *

Смежная с черпановской беседа, посетившая меня в тот же рассвет, заставив беспокойно подумать о себе: не сполоумил ли я, – однако – если не сполна, то кое-что перечислив, – разъяснила мне кое-какие тревоги и душевные состояния обитателей дома № 42, которые заставили их верить и – даже ожидать – казалось бы, изумительный

по невероятности вымысел Черпанова (ибо только я один начал догадываться, что здесь, пожалуй, производится единственное в своем роде психологическое испытание, более реальное и более ощутимое, чем все затеи доктора Андрейшина). Буду рассказывать подряд. Я оставил Черпанова споласкивающим на ночь рот. Коридор, бесхлопотный и тусклый, встретил меня толстыми колоннами, толстым гардеробом, толстым трюмо. Я шел, тонко ступая. Настроение мое было сплошь – как бы сказать точнее! – сиротское. К тому же и коридор, – трудно перечислить чем, способствовал внутренней суете. И вот у последней колонны, за несколько шагов от нашей двери, я увидал Савелия Львовича. Право, достойно сказать, поприглядевшись к его лицу, – что он рехнулся. Всегда, без разбору, полный неиссякаемой вежливостью и опрятностью, он теперь, разводя ручками, приплясывал возле колонны, словно стараясь свалить ее своими словами. Дополню еще, что я и сам испытывал тогда страшное возбуждение, близкое к бреду. Эта встревоженность, эта взбулгаченность очень меня пугали, хоть я и смертельно устал и еще более смертельно желал спать, – ноги словно распаренные, – я непрестанно зевал, но Савелий Львович, пожалуй, взбаламучен был сильней меня. Его альпаковый пиджачок, застегнутый всегда на три пуговицы, распахнут, причем распахнут не случайно, как распахиваются все, когда им, например, жарко или шатаясь от усталости, нет, здесь полы были разведены с таким отчаянием, что я до сих пор не понимаю, какие обстоятельства помешали вырвать пуговицы с корнем, тем более и времени у него имелось достаточно для вырыванья не трех, а трехсот пуговиц, – он ждал меня здесь с полуночи. Пуговицы эти он непрестанно ласково шнырял пальцами, словно их вскармливая, мало того, что они обнаруживали его всполощенность, но и говорили, что в нем вместо четких размышлений клокотало воображение, увлечение и – надежда.

– Спозараночку я поднялся, Егор Егорыч, спозараночку, – забормотал он, но тут же, через две минуты сознавшись, что ждет меня с полуночи. Опровергаете ли вы утверждение, что вы являетесь ближайшим советником и другом Черпанова? Открою, была мысль самому с ним переговорить, но не лучше ли расставить, предварительно, силы с вами, при том условии, конечно, если вы работаете с ним, а не просто бродите около.

Вопрос его распахивал передо мной то, что я боялся распахнуть и бродил около. Ответ Савелию Львовичу был ответом и самому себе. Соглашаюсь, что и сейчас, спохватившись, я все-таки задержался с ответом; задержался я еще и от какого-то трескучего и брызгающего волнения Савелия Львовича, с которым он никак не мог управиться, даром что управлял людьми четыре года – и как управлял! – но об этом после. И вот, закрывая свою сонливость и размягченность, наматывая, так сказать, все нити мышления на шпульку разума, я установил перед ним, что «не брожу, работаю и буду работать!». Он отскочил от колонны и, раскидывая полы, сверкая никогда не сверкавшими ранее пуговицами, помчался коридором. Все это меня столь занимало, что я безропотно ходил взад и вперед с ним. Он фыркал, пыхтел, подпрыгивал на одной ноге, его альпаковый пиджачок раздувался, делал его похожим то на мяч, то на рыбий пузырь. Многое от этого спотыканья было в нем искреннего, но кое-что понадобилось ему для выведыванья, для открытья меня толчком. Да и начало он выбрал не зря: обычная здесь ночная суета стихла, изредка скрипела где-то фанерная перегородка, раскачивались железные ножки ночного успокоения, видимо, кто-то попытался вспомянуть молодость – как ему пособить! – со вздохом он прекращал свое бесплодное тщение. «Тишина, – думал Савелий Львович, – удаляет препоны, натыкает на откровенности… случается…» И он набросился:

– Если так, Егор Егорыч, то встречать ли вам вначале экономическую обстановку или вас интересует вышибить на поверхность лицо, возглавляющее эту экономическую обстановку? Вне всяких препятствий, я сознаюсь, что дом, в котором вы сейчас живете, есть одно целое…

– Я давно так полагал.

– Приятно! И эта целостность, за последние четыре года, укрепилась еще круче.

Он обвевал меня хитростью! Я ответил уклончиво:

– Если вы, Савелий Львович, желаете, чтоб я доложил Леону Ионычу экономическую обстановку, то, несомненно, ввиду хотя бы и того краткого времени, коим обладает он, лучше начать с лиц, тем более, что он будет вести с ними переговоры, но с лиц, опирающихся на экономическую обстановку.

Он возбужденно, несколько раз, кивнул головой, запачканной – и затасканной, с какими-то неуловимо грязными глазами:

– Приятно! Без всякой опасливости начну с того, что главная действующая сила здесь не Степанида Константиновна, и не Жаворонков, и не Насель, и не Ларвин, и не Тереша Трошин, и не прочие вообще, а главный здесь – я, Савелий Львович Мурфин, присяжный поверенный, правозаступник. И четырехгодичный план, удачно осуществляемый, тоже мой.

Я бережно сказал:

– Любопытно и неожиданно.

– Еще бы! Неожиданно это не только для вас, мало знакомого с обстановкой дома, но столь же, если не больше, неожиданно было б и для Жаворонкова, Ларвина, Трошина и прочих. Осмотрительность, Егор Егорыч, в наше время самое важное – осмотрительность и недоверчивость. Четыре года назад поведал я свой план Степаниде Константиновне и с той поры вам говорю о нем второму.

– А если я, вместо Черпанова, иному лицу сообщу? Пообъемистей?

– Мало ли какие сны видите вы, Егор Егорыч, нельзя же все сны передавать иным лицам, даже и объемистым. Да и головка может заболеть от неудобного сна. Так вот Степанида Константиновна, после того, как закрыли ее пуговичную, и после принятия моего плана, жить начала опасливо, но лучше. На женщину, да особенно если инвалид муж с ней, который кроме «вон, контры!» и выговорить ничего не может, мало обращают внимания. Ну, спекулирует маслом там, молочишком и прах с ней. А мысль моя о четырехгодичном плане возникла по поводу некоторых странных чисел эпохи, всяческих опасиц…

– Чего?

– Опасиц! Простонародное выражение, Егор Егорыч, нечто вроде такого времени, которое способно вредить. Приятно? Скажем, четырехлетняя война, закончившаяся телеграммой Макса Баденского от 4 октября 1918 года, гражданское неустройство и внутренние войны в СССР с 1918 по 1922 год; мирная, хотя и таящая в себе предначертания весьма грозного свойства, добыча от 23 по 27, когда возникает пятилетний план, опять-таки превращаемый в четырехлетний –

и насаживают на нас 28, 29, 30 и 31-й годики-с, Егор Егорыч. Высушливые годики, откуда ни смотри, но касательно высушливости разрешите мне, Егор Егорыч, попозже, а сейчас даю вам растяжимость моего начертания. Растяжимость в том значении, что к концу четверочки обязательно в российских мозгах тушится одно и поднимается наверх нечто иное, часто вывертывая наизнанку первое, образцом совершенства представляя это «иное». Сделали заметку? Причем сила расширения последнего года из четырех иногда перетаскивает свои остатки на пятый. Но тут мы бессильны, своеобразная выслуга лет, выключить ее невозможно, требуется быть равноценным природе, то есть ждать! Ждать! Величайшая из величайших способностей человека, Егор Егорыч, причем способность довольно безопасная. Теперь, касательно высушливости, Егор Егорыч. Опасаюсь, что истолковываете данное слово в смысле выпаривания из нас некоего мелкого духа, а я, мол, охраняю его и жалею. Ошибаетесь, Егор Егорыч, жесточайшим образом ошибаетесь. Я даже, в каком-то смысле, готов распространять коммунизм и социализм, но так, чтоб в него вошли все классы российского общества. Разве мы не дети одной страны, которая придумала – да что там придумать! – осуществила идеалы многих тысячелетий. Стыдно мне б сопротивляться тысячелетним идеалам, Егор Егорыч. Ну-с, вот, вернемся к нашему дому. Теперь, представьте, что я, предвидя худое, надел бы и своим предложил надеть, в «противовес» гибели, четырехлетнюю выносливость и терпение. Испарись, ответили б они мне, в «противовес» есть люди, оберегаемые прессой, общественным мнением, армией, рабочим классом, и те дрейфят, а где же нам набраться терпения и выносливости? Бог? Исследовал я все небо, а не нашел там бога. Выгорел ваш бог, как лес в засушливое лето. У него рушат храмы, жгут иконы, переплавляют золотые ризы, меняют буржуям на машины бриллианты из рук угодников его, а он сидит себе одесную и ошую, поглаживая выутюженную бороду. Извините, если вы религиозный, Егор Егорыч, но от бога они отказались, то есть не совсем отказались, а вот только четыре года терпеть отказались бы, если понадобится опереться на бога. Следовательно, я должен был развивать перед ними иные сроки, да и та удивительная ловкость, с которой орудуют в «противовесе», не держа субъекта в одном и том же месте продолжительное время, а перекидывая его, как перекидывают мяч, лишает нас возможности укрепиться с сплошным четырехлетним фронтом против одной позиции, то есть черпать жизненные соки из единого участка. Я предложил Степаниде Константиновне решиться на четырехмесячный план терпения. Соглашается. Разбиваю Москву на двенадцать участков, – но для себя! – срок обработки каждого участка четыре месяца: и разнообразно, и безопасно, так как – пришли, цапнули и скрылись. Себя не распустили, связь мелкая, подумают – гастролеры из провинции.

– Простой язык называет подобные действия кражей, – сказал я, волнуясь и весь дрожа.

– Человечество, милый Егор Егорыч, имеет много языков, а самый ценный философский. Философия, устами хотя того же Локка, учит, что «управление своими страстями есть истинное развитие свободы». Здесь ли, в четырехгодичном плане, не собраны воедино все страсти? Приглядитесь к лицам, которых я веду и сдерживаю! Они, борясь посредством четырехмесячного плана с четырехлетним «в противовес», так научатся управлять своими страстями, так разовьют внутренние свободы, что через четыре года – с другого конца, правда, – целиком присоединятся к коммунизму!

Я только развел руками. Савелий Львович залился вежливейшим тонюсеньким смехом. Чем дальше он говорил, тем больше он становился мне противен. Любопытство, все расширяющееся, неутолимое любопытство сдерживало меня от дерзостей.

– Таким путем, Егор Егорыч, разнообразнейшим путем добрались мы и до Сухаревского участка.

– Здесь вам и встретилась корона американского императора, – с досадой сказал я.

– Именно! Приятно! Сейчас мы расширим эту тему. Должно заметить, что Сухаревский есть самый вздорный и пустой участок из всех пройденных нами, здесь трудно распуститься. Возможно, вам любопытно узнать, как мы раскидывались и распускались, а мы расширялись, иногда, до того, что снимали неугодных нам завов универмагами и складами. Вначале, конечно, личные знакомства. Появляется перед завом или другим нужным лицом – букинист, замечу, – что среди подобных людей имеют спрос издания «Академия» вроде «Тысячи и одной ночи», причем мой план имеет, считая високосный год, одну тысячу двести шестьдесят одну ночь, а выкинув праздничные и выходные, тысячу одну ночь, и эта последняя ночь вот кончается сейчас…

Допек он меня этим последним признанием! У меня даже колени задрожали, и я прислонился к вонючей колонне. Он, опахивая меня ладошками, продолжал донимать:

– Букинист не берет, часовщик явится. То же Насель. Или продовольственник Ларвин. Или картежник и винных дел мастер Трошин. Или спортсмены Лебедевы… или, извините за откровенность, но истина всегда останется для меня дороже племянницы, Людмила Львовна, великий мастер сводного дела. Выпускали также и Сусанну, некоторые избалованные люди обожают холодность и сухость, особенно в блондинках, Егор Егорыч. Впрочем, Сусанна не столь холодна, как с первого глаза кажется. Вот вы обругались кражей! Какая ж кража, если мы покупали по твердым ценам и продавали тоже по твердым, но, правда, мною установленным. Государственные вещи? А разве я не государственная вещь, разве на меня не простираются милости государства, разве я лишен карточки или паспорта? Затем. Я ставил перед собой философские цели, я воспитывал свободных людей, пока не выступил Черпанов. Я не позволял им заниматься валютой, золотом, мой план был разработан с удивительной точностью, добросовестностью, если хотите.

– Сухаревка подвела?

– Откуда возникло у вас, Егор Егорыч, такое убеждение?

– Корона!

– Забраковано! Сухаревка кое-что напутала, но сама истекла на этом деле кровью…

– Кровью?

– Иносказательно, иносказательно, Егор Егорыч. Братья Лебедевы, подстрекаемые Жаворонковым, отчасти своей жадностью и умаленностью своей роли, они были у меня чем-то вроде разведчиков, пошли наперекор и, посредством Населя, хапнули из мастерской несколько золотых часов. В мое отсутствие. Я ездил отдыхать на юг. Я вспыхнул, поджарил их следствием, – вел его лично – передал дело в домовый суд, – вел лично, а затем изгнал их, простив Мазурского, так как он жених Сусанны, и вообще – дурак. Впрочем, Лебедевы тоже идиоты. Очень, очень крупное наслаждение, Егор Егорыч, бороться и побеждать. Ходишь осторожненько, по участку – и видишь: вот выезжает вполне благополучный, государственный транспорт. На дугах обозначение правительственного предприятия, против тебя необычайно организованное государство с его табелями, усовершенствованными цитатами из вождей, с путевками возчику, а все-таки воз – твоя добыча, он поворачивает и едет по твоей путевке. Отрада сердцу и взору, Егор Егорыч, управлять людьми, и вряд ли кому возможно выдуть из себя это наслаждение!

Поделиться с друзьями: