Убей страх: Марафонец
Шрифт:
Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Привет вам, добрые люди!
Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мёртвая тишина, только шлёпали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:
— Привет тебе, бегун!.. Ты пришёл!.. Слава бегуну!.. — И уж вовсе несуразное: — Спасибо тебе, бегун!..
Чернов понял всё, кроме главного: что всё-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики — не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нём что-то из свитков
И опешил от собственной — как запрограммированной! — обречённости: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик — хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность — она и в чужом мире, в сраном городишке оною остаётся…
И он, Чернов, здесь тоже остаётся, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определённую никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что всё с ним случившееся — не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно — именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего — в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он — стайер, Чернов, не только по спорту — по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло — копейки, пространства освоено — устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной — из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению — или, если хотите, по предназначению! — ещё долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.
Всё вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Ещё Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем — добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Чёрная короткая борода. Чёрные, с проседью, тоже недлинные волосы. Чёрные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришёл, как и завещано Книгой Пути. Теперь всё у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесённое было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своём приветствии всё подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и
содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, ещё более мокрую, всё ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошёл женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Всё было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:
— Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
— Мирьям выстирает…
— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
— Ты забыл, — почему-то удовлетворённо сказал бородач. Повторил врастяжку:
— Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сёстры. Солнце ещё слишком высоко…
Они вошли в полутёмный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далёкой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — всё-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнёс бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул её куда-то вперёд и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или всё же от Неожиданности: коль скоро здесь всё именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место ещё одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопчённых пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на плёнку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о её мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
— Ты, — спокойно ответил бородач.
Приехали, ещё более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, ещё случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…