Убийца нужен…
Шрифт:
У вас могут быть красивые глаза орехового цвета — они нравятся мужчинам — и длинные черные волосы, как на портретах Греко, — тоже. Вас считают за девицу, умеющую постоять за себя. А что толку? Ваш брат, ваш единственный брат, предпочитает вам вашу мамашу, которую можно назвать умной только из вежливости. И как раз тогда, когда вы этой мамаши мучительно стыдитесь…
Раздражение Лиз не спадало, одни и те же мысли кружились в адском хороводе. Она не могла ни оторваться от них, ни забыться. Отец, мать, брат, она — все они прокляты. Единственный человек, чье мнение было ей небезразлично, проклял ее. Она ничем не лучше Максима или Лавердона. Надо играть до конца: разбитой, совершенно обессиленной можно бросить губку на ринг. «Бросить губку на ринг» — это выражение Максима. А в «двадцать лет не кончают с собой» — ее слова, их она не раз говорила ему. Лиз терпеть не могла разговоров о смерти, но в этой комнате она была одна, затравленная одиночеством.
Она быстро вскочила, чтобы не поддаться оцепенению, не испытать жуткого
В дверь постучали. Удары были отрывистые, уверенные. Портье не звал ее к телефону. Вероятно, это мать, взбешенная тем, что она уехала одна. Наверное, закатит скандал. Можно, конечно, не открывать, притвориться, что ее нет дома, но каждое движение в этой комнате слышно в коридоре. И «Дина» стоит у подъезда…
Она отперла дверь и столкнулась с Лавердоном.
— Не ожидали, Лиз?
Лиз взглянула на него. Он казался помолодевшим, на нем был элегантный, очень светлый костюм и замшевое пальто через руку. Он бесцеремонно вошел в комнату.
— Так я убеждаю себя в том, что я свободен, Лиз. Я покупаю новый костюм…
И подумал: «И завожу девчонку».
Лиз попятилась.
— Зачем вы пришли? Что вам здесь нужно?
— Вы!
Он закрыл дверь на задвижку, бросил пальто на кровать, шагнул к ней. От неожиданности Лиз замешкалась. Тяжелые мужские руки опустились ей на плечи. Она попробовала освободиться, но рядом с этим огромным телом вдруг почувствовала себя совсем маленькой и слабой. Она перестала сопротивляться. В этой покорности была странная радость, упоение собственным бессилием.
XII
Этот сон повторялся каждую ночь. Они шли в один ряд, в затылок друг другу. Вытянувшись в нитку, колонна ползла по узенькой плотине, которая вела к центру рисовой плантации. Потрескавшиеся, мертвые поля остались позади, в тылу у их части. Показалась вода. Сначала это были темные пятна, которые поглощались сухой, подзолистой землей. Затем стали попадаться лужи, за ними — ручейки и болотца, канавы, озера и наконец — сплошная вода, серебристая и животворная. Под тропическим солнцем сырость душила, как объятия гигантской богини. Земля и влага вздрагивали в великом слиянии, и от него трепетала жирная, черная грязь. За линией фронта, за широким разливом зеленоватой воды, еле виднелась деревушка, защищенная высокой бамбуковой изгородью.
Севернее, близ дельты, можно было наблюдать «первичное загнивание». Франсис впервые услышал это выражение во время срочной поездки в Ханой, на неожиданную конференцию у маршала де Латтра. Тогда оно ему не запомнилось. Ему надлежало скосить в своем секторе на южной окраине низменности весь урожай риса. Он должен был отнять этот рис у вьетов. Скосить — от глагола косить, срезать при помощи косы. Для этого были мобилизованы тысячи кули, но доставить их на место не удалось. Были реквизированы материалы для устройства токов, но доставить их также не удалось. В его секторе все было сухо, урожай сожрала засуха. В подзорную трубу Франсис видел, что в расположении противника появились зеленые ростки. Они налились и зацвели, вспоенные подпольным орошением, сто раз разрушенным и сто раз восстановленным. Надо было ждать, заставлять себя ждать, пока рис созреет, а затем начать наступление, занять поля и снять с них урожай вместо хозяев. Для этой операции все было подготовлено. Франсис через силу принуждал себя выполнять указания типов, засевших в канцеляриях. Не к лицу солдату заниматься такими делами. Он чувствовал себя грабителем, таможенным досмотрщиком и презирал себя. Но что он мог сделать? Ему приказывали. Надо было побить вьетов голодом, раз не удавалось расправиться с ними иначе. Накануне дня, назначенного для наступления, случилось чудо: даже без бинокля, простым глазом было видно, что вдаль уходят бесконечные, пустые, свежескошенные поля. За одну ночь вьеты успели снять весь урожай. Где набрали они столько мужчин, женщин, мальчишек? Как можно было за несколько часов обработать такую огромную площадь? Невероятный, муравьиный успех противника вывел их из себя. Франсис позвонил в штаб и получил приказ атаковать. Наличного состава его отряда было явно недостаточно, ему обещали все виды подкрепления и сверх того батальон парашютистов. Командир батальона, старый офицер колониальных войск, должен был руководить операцией. Господин подполковник приземлился к вечеру. Это был весьма уравновешенный человек, похожий на профессионального регбиста. «Возмещение убытков? Дело знакомое…» Подполковник гнусавил вследствие неприятного ранения в лицо, заработанного при очистке Константины от мятежников.
Это случилось в сорок пятом, как раз в дни празднования победы над Гитлером. «Были же дураки, которые в нее верили, в эту победу!..» У Франсиса нашлось хорошее вино, и перед атакой подполковник расцвел и разговорился.
Потом ассиметричное, опаленное солнцем, изуродованное шрамом лицо преследовало Франсиса в его повторяющихся снах. Пересохшие, потрескавшиеся от жары поля сменялись и закрывались этим лицом, точно наплывом при киносъемке. Лицо, как и поля, казалось
мертвым, и лишь на мгновение в глазах вспыхивали искры жизни. В этом было что-то нелепое, предостерегающее, как бы твердящее ему: «Не верь! Это только сон!»Огромное красное солнце клонилось к закату, и фигуры солдат сразу стали черными. Они были похожи на силуэты, которые рисуют на лакированных подносах. Вокруг деревенской площади, пустынной и рыжей, стояли выпотрошенные соломенные хижины. К привычным запахам примешивался острый запах дыма. Они опоздали, вьеты успели испариться. Возбужденные солдаты бегают среди хижин. Франсис отстранился от командования, распоряжается подполковник, он приказывает все сжечь. Одна хижина сделана из бревен, она не хочет загораться. Небогатый, чистенький домик. Франсис входит туда и замечает тень, мелькнувшую в углу. Он стреляет. Тень с воплем выпрямляется, падает и вытягивается на полу в луче заходящего солнца. Это подросток, почти мальчик. В глазах его безмерный ужас. На полу растекается большое пятно, оно еще краснее, чем солнце.
— Жжем, мой лейтенант?
Это сержант Бордей с факелом в руке. Франсис делает утвердительный жест. Подросток лежит неподвижно, кровь течет по животу, худая грудь прерывисто дышит. Загоревшаяся крыша трещит, в хижину врывается дым. Франсис целится ему в голову и стреляет раз, другой, третий. Затем выходит наружу.
— Это была девчонка? — спрашивает Бордей. Франсис не отвечает. Какой смысл отвечать, что это была не девчонка, а мальчишка? Глупо. В глазах у мальчишки не было удивления, он с самого начала знал, что его убьют. В них не было ни мольбы, ни даже ненависти. Вот это и было страшнее всего. Мальчишка не ждал ничего другого. Он знал. Почему Франсис не может этого забыть? Почему, с тех пор как его ранили, это повторяется в его снах с поразительной точностью? Мальчишка был не первым, кого он прикончил, и деревня не первой, которую он жег. Он уже успел сделать немало непоправимого. Тогда он ничуть не переживал — война есть война. Раз воюешь — приходится убивать. Раз парень спрятался, а не ушел со своими — значит, он воевал. Тогда вопрос сержанта лишь на миг смутил Франсиса. Но почему он не может забыть этого? Ведь и Бордей давно мертв, его убили при очистке сектора РЦ-6.
Конечно, самым ужасным было то, что парень знал наперед, что его убьют. А Франсис почувствовал себя в ловушке, выхода не было. В этой войне прикончить раненого было самым обыкновенным делом. Особенно, когда партизаны рядом… Партизаны… Это слово причиняло ему, боль, как и всем старым солдатам. Давно ли они сами были партизанами и гнали бошей из Франции? Как можно теперь называть этим святым словом туземных противников Бао-Дая? Назвать их «милиционерами» было бы также неправильно, потому что многие среди них мобилизованы насильно. Нет, эти слова не подходили, они сталкивались в его мозгу и отскакивали друг от друга.
Беспокойство охватило его, когда он приехал во Францию на похороны отца. При желании он мог в следующем же году вернуться на родину. Он поступил наоборот: вернулся в Тонкин и сам себе отрезал путь к отступлению. Когда Рувэйр-отец стал начальником полиции, Франсис дрался с немцами и вишистами в маки. После Освобождения он попал в Первую французскую армию, и в ее рядах вступил в побежденную Германию Гитлера. Справедливость восторжествовала, одержанная победа окрасила мир в иные краски, все дороги были открыты его молодости. Тогда Франсис мало думал, ему и в голову не приходило, что он восставал против того лагеря, в котором сражался его отец. Он хотел на деле доказать свою силу и правильность избранного пути. Франсис поступил в офицерскую школу и сам выбрал Индокитай, где производство шло очень быстро. В регулярной армии посмеивались над самодельными офицерами войск Сопротивления. Он хотел показать всем, что из них получаются настоящие офицеры.
Так Франсис стал бойцом, боевой машиной высокого класса. В другое время он окончил бы Сен-Сир, как его дед, полковник, погибший в Сирии в 1923 году, пятидесяти лет от роду. Франсис пошел в маки против воли отца — отчасти потому что отец его был недостойным отпрыском рода Рувэйров. С Великой революции он был первым Рувэйром, уклонившимся от военной карьеры. Франсис решил взять реванш за отца.
Все его предки были военными. Один пал в Крыму в 1854 году, другой погиб на Мадагаскаре. Рувэйры участвовали во всех колониальных войнах… Когда Франсис вернулся на родину, в 1949 году, там поднималась волна забастовок. Отца похоронили втихую, словно хотели отмахнуться от досадной помехи. В Индокитае Франсис привык сражаться бок о бок с бывшими эсэсовцами, он считал, что ни честь, ни знамя от этого не страдают. Приходилось использовать побежденных, вот и все. Их не прятали, перед ними не заискивали. Оказавшись в Париже, Франсис перестал что-либо понимать. Встретив товарища по маки, Франсис насмерть разругался с ним. Тот не посмел назвать войну в Индокитае «грязной», но было ясно, что он так думает. Он вовсе не был коммунистом, он был католик из левых, и только. И все же он сказал: «Все вы там преступники!» Никто не приходил в восторг от того, что Франсис сражается в Индокитае. Он вернулся туда полный ярости и отвращения. Родина загнивает. Все надежды рухнули. В 26 лет он был лейтенантом, что было не так уж плохо, если начинаешь с рядового. Однако в Париже и в Ханое он не встретил почета, а лишь косые взгляды. Причины этих взглядов были различны, но суть дела от этого не менялась. Он не мог привыкнуть к штатской жизни.