Убийство со взломом
Шрифт:
– Наверное, пытался сделать умный вид, мама.
– Обычно ты так делаешь от испуга.
– Пытаюсь сделать умный вид?
– Я умолкаю, Питер. Но ты всегда морщишь лоб, когда беспокоишься.
Поглядев через плечо, он увидел на заднем сиденье пятидесятифунтовые мешки с дерном и землей для рассады.
– Что, папа это купил по случаю?
– Нет, это его купили по случаю.
Отец принадлежал к тем доброхотам и энтузиастам, которые с радостью возделали бы земли всей Восточной Пенсильвании, будь у них такая возможность. Как многие мужчины его возраста – за шестьдесят, – он отчаялся понять проблемы современной жизни, с головой уйдя в исполненные символической значимости, но приятные занятия, как то: неукоснительное подстригание живых изгородей или выращивание каждым летом ровных рядов отличных томатов.
– Вот и хорошо. Я помогу ему с мешками.
Ему очень не хотелось услышать от матери вопрос, который она легко могла ему задать. Лучше перевести разговор на другую тему.
– Мама, мне папа сказал тогда по телефону, что тебе предстоит операция.
– О, зачем только он сказал это тебе! Такая мелочь!
– Не надо стесняться, мама. Я не такое еще привык выслушивать.
– Некоторые мои подруги уже перенесли подобное.
– Ты
– Давай не будем в это углубляться.
– Но я хочу знать, мама! Мне надо это знать.
– Анализы сделаны. Утром в понедельник операция.
– Я хочу знать, не боишься ли ты.
– Не говори глупостей, – оборвала его мать. – Я больше боялась, когда папу оперировали по поводу грыжи два года назад. А в общем, это все дела обычные для стариков, вроде меня и папы.
Она сказала это, не глядя на него и не улыбнувшись, из чего можно было заключить, что слова эти не просто легкий сарказм, а что она сердится, возможно, из-за того, что он так долго не виделся с ней. Какое право он имеет претендовать на то, чтобы мать делилась с ним своими чувствами! Годами она подавляла их, жертвуя собой ради детей, и, только став старше, он это по-настоящему оценил – мать, как он это понял, принадлежала к числу умных и высокоученых женщин, взрощенных пятидесятыми годами, женщин, которые имели большие возможности в жизни и знали это, но не знали, почему возможности эти развеялись в прах. Конечно, она в конце концов попыталась компенсировать это работой, выполняемой ею с неустанным рвением, и они с Бобби испытали на своей шкуре и ее раздражение от необходимости заботиться о них, и ее чувство вины за то, что ей не удавалось заботиться о них в полной мере. Детство их было безалаберным, и присутствие в нем матери они ощущали как бы пунктиром. Он не мог избавиться от подозрения, что неудовлетворенность матери также сыграла свою роль в том, что ребенком он рос трудным. Двенадцати лет, когда вместе с волосками на лобке у него выросла и возможность доставлять окружающим неприятности, что он и понял, Питер вбежал однажды в дом, крича, будто Бобби попал под машину. Мать, редко терявшая самообладание, тут выронила из рук противень и кинулась за дверь, оставив на ее стекле жирные пятна. Он наблюдал, как с полными слез глазами мечется мать на улице, ища распластанное тело своего младшенького, наблюдал, в каком она волнении и горе. А потом мать услышала мерное чпоканье теннисного мяча Бобби о стенку гаража, и когда она обратила свой взгляд на Питера, лицо ее все еще выражало ужас. Пороть его за эту выходку не было необходимости: достаточно было впечатления, которое произвел на него тогда этот материнский взгляд, и позднее он даже хотел, чтобы его наказали, и наказали сурово. А отсутствие наказания, как он чувствовал, означало, что и простили его не до конца. И все же почему ему требовались эти постоянные испытания материнской любви, зачем ему нужно было видеть ее реакцию? Он всегда умел угадывать слабости матери, понимая ее уязвимость гораздо лучше, чем понимал это Бобби. Их отношения с матерью были жестче и прямей, чем отношения ее с Бобби. Бобби мог рассердиться на нее, вспылить, Питер же научился проявлять по отношению к матери настоящую жестокость. Пятнадцати лет он, танцуя на кухне, как наркоман, какой-то бешеный танец, выкрикивал: «Ненавижу тебя! Терпеть не могу! Лучше б ты умерла!» В шестнадцать лет он сообщил ей, что считает ее никудышной матерью и не хочет, чтобы она приходила на баскетбольную площадку смотреть его игру; в семнадцать, в день его поступления в колледж, он заставил мать развернуться и уехать сразу же после ее прибытия, не дав ей насладиться моментом (и это в то время, когда другие матери делали вещи, которые его мать никогда бы себе не позволила, – расстилали чистую бумагу в ящиках письменных столов или прыскали ароматизаторами в спальнях); когда ему было девятнадцать, он не пришел на встречу с ней в ресторан, в котором они договорились вместе поужинать, предпочтя ей свидание с какой-то первокурсницей, имени которой он потом и не помнил, и зная, что мать специально приехала в город ради него и сидит в ресторане, терпеливо поглядывая на часы. Что ж удивляться, виновато думал он, что теперь она отвергает его утешения?
– Что же мне, выпытывать у тебя правду или притворимся, что никакой операции нет и не будет?
– Зачем поднимать из-за этого шум?
– Ты, кажется, просто не желаешь признать, насколько это серьезно, мама, мое внимание разрушает заботливо выстроенную тобой версию происходящего. Да, мама? Это так?
Он увидел, что она заморгала.
– Зачем ты давишь на меня?
– Потому что я тебя знаю. Ты моя мама. И я знаю, что будет. Бобби в Аризоне. Папа при всей своей озабоченности совершенно не способен разбираться в чувствах и обсуждать страхи. Значит, вопросы предстоит задавать мне. Правда? Вытащить все на поверхность, обсудить, рассмотреть преимущественный вариант, применить профессиональные навыки, для того чтобы разговорить собственную мать.
– О, Питер… – Она и смеялась, и плакала. – Папа ведь пытался. – Теплое чувство к отцу выразилось в улыбке вкупе с мелкими морщинками возле глаз.
– Но испугался.
– Он стал прибирать в доме, бедняга. Доктор сказал, что не исключена последующая депрессия, возможен даже остаточный шок. Нет, какой шок? Он об остаточной заторможенности говорил. А это совсем другое дело.
Наступил предел, дальше которого продолжать данный разговор он не мог. Машина ехала, оставляя позади то, что было некогда просторами полей исконной сельской Пенсильвании, теперь безнадежно испорченными застройкой: маленькими, похожими на собачьи конуры домишками и большими кондоминиумами и тому подобное. Еще недавно плодородная земля, возделываемая, как того требует наука – с применением севооборота и контурной вспашки, земля, на которой лишь изредка, на большом расстоянии друг от друга, попадались фермерские усадьбы, была раскроена и перекроена на участки при малюсеньких, в три комнатушки, но претенциозных особнячках или нелепо торчавших на холмах высотных зданиях, издали напоминавших какие-то геометрические фигуры. Загородная застройка была глупой, беспорядочной и безобразной. Давние шоссейные дороги за последние двадцать лет, то есть на его памяти, совершенно изменили свой облик, превратившись в высокотехнические скоростные коридоры, со всех сторон теснимые фаст-фудами и парковками различных контор. Лицо
Питера, пока он ехал, сохраняло выражение разочарованности и отвращения, потому что, проносясь мимо этих клочков разрытой бульдозерами голой земли, украшенной лишь красными флажками разметки, полощущимися на ветру, и оврагами, где в воде плавал мусор: какие-то крышки, пенопластовые коробки из-под бургеров и вообще всяческие отходы, он вспомнил и о собственных своих потерях. Задворки Мэйн-Лайн он разглядывал с грустным чувством, потому что знал их с детства. Они проехали мимо немногих еще сохранившихся в целости усадеб, миновали несколько поворотов, потом, свернув, увидели дом, где в свое время прятали от британцев Декларацию независимости, и стали приближаться к родительскому дому Питера. Он вдыхал сырой лесистый запах, исходивший от густых зарослей вдоль дороги, и наслаждался теплом внутри машины. Один из мешков с дерном прохудился, и он чувствовал, как пахнет рыхлый чернозем.Они поставили машину возле большого двухэтажного дома, купленного родителями ровно двадцать лет назад, когда они переехали из города, приобретя в придачу к дому акр земли с дюжиной рослых вязов и красных дубов и лужайкой, достаточной для того, чтобы окрестные мальчишки могли гонять на ней в американский футбол. Мать прошла в дом, а он ненадолго задержался снаружи. Лужайка перед домом была куском вселенной, который они с Бобби знали лучше, чем какое-либо другое место на земле. Бессчетное количество раз он косил здесь траву, запомнил, где она лучше и гуще, где лужайка поросла подорожником, где траву глушил клевер, где газонокосилку следовало приподнимать. Был период, когда они с Бобби нещадно замусоривали кусты теннисными мячами и сломанными ракетками, обувью «Фрисби», перчатками для полевых игроков в крикете, спущенными футбольными мячами, теннисными тапочками, инструментами, которые отец потом долго и безуспешно разыскивал, игрушечными машинками, частями от велосипеда, лыжами и утащенной у матери кухонной утварью. Особым местом был и неровный квадрат заднего двора. Сколько раз Питер находил там кофейные чашечки, брошенные отцом, когда они с Бобби громко звали его из-за дома: «Папа, посмотри!», отрывая от глубокомысленных раздумий насчет того, что следует сделать еще на огороде, или прочих отцовских забот, пока неведомых Питеру, однако которые он еще не утратил надежды когда-нибудь узнать.
Съев в кухне сандвич, Питер отправился в кабинет к отцу, которого застал за складыванием газет в аккуратные стопки.
– Газеты сортируешь, папа?
Отец неодобрительно покачал головой.
– Вчера вечером я прошелся по дому и насчитал тысяч тридцать каких-то обрывков и клочков. Просто безумие! Мы копим всякую дрянь, Питер, мама особенно тут отличается. – Отец выдвинул ящик стола, где были собраны бечевки, старые марки, огрызки карандашей, мелкие монетки, резинки и выцветшие и растрескавшиеся семейные фотографии. Отец, все еще сохранивший овал лица и вихор волос надо лбом, запечатленные на этих древних снимках, захлопнул ящик. – В одном только ящике чего только нет!
– Что это ты там обо мне говорил? – поинтересовалась из столовой мать.
– Говорил, – крикнул в ответ отец, – что дом этот следует передать историческому обществу, чтобы в свое время этнографы по нему могли восстановить картину захламленного жилища американца конца двадцатого века!
Мать вошла в кабинет.
– Вчера вечером, – сказала она Питеру, – папа, видимо, несколько перебрав, предложил избавиться от половины всех вещей в доме. Я сказала ему…
– Вполне разумное предложение, – добродушно прервал ее отец. – На чердаке я обнаружил детскую одежду тридцатилетней давности! Такое скопидомство уже на грани извращения. Я же не древний египтянин, чтобы забирать это все с собой в гроб!
– Я сказала ему, что прежде, чем выбрасывать письма, которые я слала ему из Франции, когда мне было двадцать два, пусть расстанется с письмами от своих подружек из колледжа, – поддразнила отца мать. – В колледже он был влюблен в одну толстушку. Особенно, видно, в ее формы.
– Твоя мама очень ревнивая женщина, Питер. С годами я научился извлекать из этого пользу.
– И вовсе я не ревнива. Просто притворяюсь.
– Конечно. Женщин тянет на мужчин с гнильцой.
Мать осклабилась. Питеру нравилось это подтрунивание. Зачем они это делают? Чтобы ободрить его или прогоняя собственные страхи? Вот уж не думал, что придется им испытать такое. Он надеялся, что они благополучно и в добром здравии протянут еще лет тридцать. Все шансы были, что отец начнет сдавать лишь лет в семьдесят пять, а мать доживет и до девяноста, постепенно теряя подвижность от остеопороза и артрита, какими страдала и ее мать. Удаление матки к тому же способствует этим недугам, как и прочим, включая и ослабление половой функции.
– Кстати, о женщинах и мужчинах с гнильцой, – сказал он, гоня от себя мысли насчет любовной жизни родителей. – Мне очень жаль, что я приехал один, без Дженис. Она сегодня очень занята.
– Я уже тысячу лет с ней не разговаривала, – рассеянно отвечала мать. – Я соскучилась.
– Могу попросить ее тебе позвонить.
Они перешли в кухню, чтобы помыть посуду после обеда. Некогда широкоплечий, как Бобби, отец теперь ссохся, и одежда висела на нем. Время, конечно, не щадит никого, даже таких порядочных и надежных мужчин, как его отец, давно уже пришедший к выводу, что бурные страсти не для него, и отдававший предпочтение более мирным и безопасным жизненным ценностям. Однако и в его жизни страсть все-таки присутствовала. Питеру вспомнилось летнее утро, когда он, шестилетний, зашел в комнату родителей. Отец, совершенно голый, стоя возле кровати, крутил в окне кондиционер. Мать сонно потянулась к отцу и лениво шлепнула его по голым ягодицам. Она тоже была голой, и на секунду из-под одеяла показалась ее голая грудь. Мать откинулась обратно на подушки и с улыбкой сказала отцу: «Все равно весь жар от тебя». И тут Питер, визжа, кинулся в постель к родителям.
Когда посуда была вымыта, они с отцом вышли на веранду, где на книжных полках красовались спортивные награды Питера времен его студенчества.
– Ты когда-нибудь задумывался о том, как могла бы сложиться твоя жизнь при других обстоятельствах?
Отец кивнул:
– Об этом каждый задумывается.
– И ты?
Жизнь отца всегда казалась упорядоченной, идущей в соответствии с логикой собственных его привычек.
– В день, когда я познакомился с твоей матерью, мне надо было поездом ехать в Нью-Йорк. Поезд опаздывал, и я пошел в кафетерий купить себе пончик. А было это на станции возле Тридцатой стрит в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году.