Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Если ты антисемитов не любишь, — сказал Власов, — какого черта в Париж приехал? Ехал бы себе в Израиль.

Шухман смотрел на своих товарищей в ужасе.

Официант бара «Лютеция» смотрел на друзей, кипящих эмоциями, и понимающе улыбался. Эти русские всегда волнуются, у них все через край. Официант был стар, мальчишкой помнил те времена, когда Париж был оккупирован, и в отеле «Лютеция», куда он потом устроился работать, размещался офис гестапо. Гестапо выбрало этот роскошный, в стиле ар нуво, отель — для своей штаб-квартиры, и здесь принимали доносы, сюда ходили парижане жаловаться на соседей, рассказывать о подозрительных личностях. На дверях отеля «Лютеция» в те годы (официант помнил это хорошо) была специальная табличка — для русского населения Парижа. Надпись на табличке гласила: «Доносы русских на русских не принимаются». Официант улыбнулся. Даже гестапо устало, а они, бедные, как выдерживают?

XIX

Выдержать, однако, можно решительно все. И уж тем паче, если задан вектор движения к благу и справедливости. Тогда мелкие невзгоды переживать легко.

То, что при желании человеческое существо может приспособиться к любому режиму, наилучшим образом демонстрирует судьба несчастной женщины, бывшей супруги художника Сыча, взятой им из милости в богатый дом, где мастер проживал с прославленным хорьком.

Во дворе богатого дома, сидя на лавочке подле стоянки лимузинов, делилась хорьковая домработница (бывшая жена Сыча)

подробностями своей трудовой жизни с другими домработницами. Бьет? — спрашивали те с напускным сочувствием, но более — с любопытством: кусает? Ну, разве иногда куснет, говорила правдивая женщина, но только когда виновата. Он строгий, конечно, но справедливый. Вот супницу я разбила, моя вина, признаю. Не привыкла я с супницами обращаться, никогда у нас супниц не было. Раньше, говорят, до войны у людей супницы были, а мы уж без них росли. И зачем только такая посуда? В кастрюле суп свари, в супницу перелей, в гостиную супницу неси да по тарелкам разливай! Морока одна! Нет чтобы сразу из кастрюли в тарелку налить — так нельзя, некультурно. Ну, разбила я супницу, он меня и покусал. Зубки-то острые, может, и не хотел больно сделать, а как куснул, думала — все, ногу перегрыз. Однако отлежалась, ничего. Хожу только плохо теперь, все он сердится, что нерасторопная я. Другой раз побежишь на кухню, а нога не пускает, хромаю. Болит у меня там, где зубками он прихватил. Но не подумайте, это он редко, когда куснет, все больше воспитывать старается. Или посмотрит строго, или лобик свой нахмурит, а у меня сразу руки дрожать начинают. Дрожат у меня руки, я про себя и думаю, ну как разобью еще что-нибудь, опять он меня прихватит.

Ну, его тоже понять можно, весь изнервничается на работе, приезжает домой, ему тишина нужна, покой, а тут супница разбитая. Он так много работает, рассказывала правдивая женщина, он с утра уезжает, и только ночью — домой. Костя, шофер, говорит, что они в день по десяти адресам съездят — и везде показаться надо, везде надо дело сделать. Это ведь надо понять, как ему тяжело, не простую работу он делает. Это вам не за картошкой ходить, не пол тряпкой тереть. Тут решения принимать надо, с людьми работать. Он, может, в день сто человек примет, выслушает, решение скажет. Ответственность! И другие домработницы, слушая, кивали. То же самое могли и они рассказать про своих хозяев, людей, уполномоченных обществом на реформы и управление. Разумеется, издерганные руководящей деятельностью, хозяева их порой срывались — вот, например, банкир Балабос обварил свою домработницу кипятком, а Тахта Аминьхасанова в виде наказания запирала свою домработницу на балконе — однако такие случаи были редки: руководители цивилизованного общества и вели себя цивилизованно. Не сталинские, чай, времена, в лагерь не шлют.

Он для нас всех старается, законы пишет, пенсии повышает, рассказывала правдивая женщина, бывшая жена Сыча. Собственно говоря, она повторяла все то, что ей втолковывал Сыч и во что она, со всей преданностью, поверила. Однажды меж бывшими супругами состоялась длительная беседа, в которой Сыч постарался прояснить домработнице действительное положение дел и подлинное значение хорька. Причина для беседы была следующая. Несчастная женщина свела во дворе знакомство с убогим алкоголиком, милым и обаятельным, но сильно пьющим человеком — такой тип частенько встречается в наших широтах. То был Холобудов, бывший выпускающий редактор газеты «Бизнесмен», уволенный из газеты за пьянство. Знакомство их переросло в странную привязанность; Холобудов — он обитал в многоэтажке напротив элитного особняка госслужащих — специально выходил во двор, увидев из окна, что домработница идет выносить мусор; он брал у женщины ведро, сам нес его к мусорным бакам, а потом провожал женщину до парадного. Этот ритуал повторялся ежедневно, постепенно их короткие разговоры сделались длинными, порой они задерживались у помойки, беседуя. Так, как это и бывает в жизни, случайная, но судьбоносная встреча провоцировала на откровенность: Холобудов рассказал ей всю свою жизнь, она ему — свою. Человек женатый, обремененный деточками, Холобудов и помыслить не мог об отношениях более интимных, нежели встречи у помойки, не думала об этом и домработница. Она лишь умилялась застенчивой и рассеянной улыбке Холобудова, сочувствовала его безрадостному положению, снисходительно смотрела, как он вынимает из-за пазухи заначку — полупустую бутылку, заткнутую пластмассовой пробкой, — и пьет, запрокидывая голову. Ничего любовного промеж них сказано не было, никаких соблазнов и заигрываний нельзя было ожидать ни от одной из сторон. Однако выходило так, что общество несчастной запуганной женщины стало дорого Холобудову, и однажды он почувствовал, что не может без нее обходиться. Он сказал ей об этом, глядя себе под ноги, не смея поднять глаз. Что же делать нам теперь, спросила она. Не знаю, сказал он. У тебя же дети, нельзя их составлять. Нельзя, сказал он. И жену ты любишь. Да, сказал Холобудов, люблю. Что же нам теперь с тобой делать, родной, сказала женщина и, неожиданно для себя, заплакала. Плакал и Холобудов, попутно прикладываясь к бутылке, чтобы погреться на осеннем ветру. Сыч, наблюдавший любовную сцену из окна спальни, пришел в ярость. Нельзя сказать, что его возмутила измена жены (строго говоря, убеждал себя Сыч, она мне уже не жена, и я соединился с другим существом, которое полюбил), но что-то его определенно покоробило. После того как она была моей женой, польститься на подзаборного, дрянного алкаша, вот что говорил себе Сыч. Неужели никаких критериев не существует? Не исключено, что эта сцена расстроила его еще и потому, что воспоминание об измене хорька было еще свежо, и рана ныла. Одно наложилось на другое, душевная боль стала непереносимой. В сухой, жесткой манере изложил Сыч своей бывшей жене представление о человеческих отношениях, долге, морали. Да, подытожил он свою речь, я ушел от тебя — но, будем откровенны: разве я не забочусь о тебе, разве я оставил тебя своим вниманием? Ты под моей опекой, согрета и накормлена, живешь в прекрасной квартире. Да, ты работаешь, но мы все должны работать — это долг человеческий. Посмотри, как работает он (так, не называя хорька хорьком, именовал Сыч своего возлюбленного), погляди, сколько сил отдает он — нам с тобой и не снилась такая энергия, такая самоотдача. С утра до поздней ночи он служит людям. Вдумайся, справилась бы ты с такой работой? Имей хотя бы уважение к тому, что ты не можешь в полной мере оценить и понять. Пойми, что если я полюбил, если со мной случилось такое — то случилось это единственно потому, что я встретил личность, к которой испытываю подлинное уважение. И я не стыжусь своей любви — это сильное, высокое чувство. Да, я полюбил, но полюбил достойную личность. Давай хотя бы хранить верность определенным стандартам бытия — не разменивать себя на пошлости и дрянь. Как тебе не стыдно приходить в наш общий дом, спать с нами под одной крышей — после этих вопиющих, отвратительных сцен. И с кем? С кем? С ничтожным, пустым алкоголиком, с убожеством, с человеком, который и человеком-то называться не достоин! И несчастная домработница плакала и просила прощения. Я прощу тебя, говорил ей Сыч, мы столько лет прожили вместе, что я, разумеется, найду возможность простить тебя. Но простит ли тебя он? Он — из деликатности — не говорит много, но, поверь, все прекрасно видит и понимает. Ты думаешь, ему не оскорбительно, что в то время, когда он думает обо всех нас, ты, за его спиной, живя в его квартире, участвуешь в этой вульгарной истории. Ну, не буду, не буду,

успокойся, вот, попей водички, — и Сыч подал плачущей женщине стакан воды, — я надеюсь, ты все поняла.

36

Художник пишет для того, чтобы его картины понимали. Картина может быть истолкована только одним образом, двух толкований у картины быть не может. Образ для того и существует, чтобы быть понятым определенно. Бывают сложные образы: например, портрет обнаженной махи, который написал Гойя. Эта женщина желанна и бессовестна, она отталкивает и притягивает, она лежит на кровати, раскинувшись, как проститутка, но сохраняет стать госпожи. Все это вместе и есть ее образ — образ власти красоты. Смысл картины может быть не сразу ясен, образ может быть противоречив — значит, надо дольше думать и уточнять, что означает данное противоречие. Страсть, власть и красота, явленные на картине, — суть безжалостная сила. Эта сила завораживает, поскольку бесстыдство иными трактуется как храбрость. Эта сила побеждает, поскольку зритель не знает, что ей противопоставить. Эта сила аморальна, поскольку подчиняет зрителя и не дает ничего взамен. И только определив место для этой силы (на кровати), дав ей форму и цвет (голой женщины), снабдив ее биографией (порочной дамы) — художник побеждает ее. Единый смысл образа существует обязательно: весь процесс живописи ведет к тому, чтобы сплавить сложности в простом и внятном образе. Художественный образ есть не что иное как оболочка идеи, и процесс живописи — есть путь, возвращающий зрителя от формы и оболочки к первоначальному замыслу, к самой идее. Именно это имел в виду Микеланджело, говоря, что глыба мрамора уже содержит внутри себя скульптуру, надо ее только оттуда извлечь. Так и скульптура, извлеченная из мрамора, содержит внутри себя идею — надо только ее понять. Поскольку идея существует как строго определенная субстанция, ее зримое воплощение (образ) также определенно.

Этим образ отличается от знака, который может значить все, что угодно.

Скажем, красный прямоугольник может означать запрет движения, а может служить свободолюбивым призывом к прогрессу, как уверяют супрематисты. Сам по себе знак — пуст, его наполняет содержанием идеология тех, кто знак использует.

Однако образ не подчиняется никому, образ существует только в качестве выражения одной идеи, и, во всем своем богатстве, этот образ имеет точную характеристику. Создавая конкретный образ, живописец каждым новым мазком отменяет иные толкования, уточняя единственное. Марианна на картине «Свобода на баррикадах» призывает к победе Парижской коммуны, а не к торжеству генерала Галифе, Христос на иконе «Сошествие во ад» осуждает бесов, а не приветствует их, рабочие на холстах Домье протестуют против угнетения, а не поддерживают эксплуатацию наемного труда.

Когда говорят, что данный знак, клякса, мазок — может иметь много толкований, тем самым утверждают не многомерность бытия, но бессмысленность мира, зависимость вещей не от смыслов, но от воли и власти. Крест может означать что угодно: процветший посох Иесии, символ милосердия, швейцарский флаг, эмблему фашистских летчиков, знак воинской славы, орудие унизительной пытки. И лишь когда на кресте появляется распятый человек — бессмысленный знак обретает смысл, и смысл этот не имеет много толкований.

Идея принятия мученической смерти одним — для того, чтобы стать символом спасения многих, стать примером терпения, жертвенности и отваги, не поддается иному толкованию — и поэтому миллионы людей носят на груди маленькую копию орудия пытки и трактуют ее как символ милосердия.

Применительно к работе над холстом это следует понимать так: ты работаешь для того, чтобы вещь утратила таинственность, но наполнилась смыслом. Неодухотворенные явления и предметы стараются сделать существование непонятным, они хотят, чтобы непонятность называли сложностью. Каждый мазок, каждая линия должны делать мнимую сложность — простотой, а загадку объяснять и делать зримой. Понимание того, что мир вещей старается представить как мистическую сложность, и есть живопись. Сложность вещей — мнимая; работая, ты делаешь мир вещей простым и ясным.

Глава тридцать шестая

МЫШЕЛОВКА

I

Струев невыносим, это говорили давно. Последние выходки уже не остроумны, Струев даже не старается придать поступкам вид художественного жеста — просто хамит. Даже те, что сохранили воспоминания о былом артистизме, признавали: поведение выходит за рамки приличий.

Правда, шутки Струева всегда балансировали на грани допустимого, например, знаменитая история с разрушенными инсталляциями. То, что Струев взял для собственного перформанса чужие произведения, использовал их и сломал, художественная общественность не забыла. Также трудно было простить объект, выставленный им по случаю тридцатилетия подпольного искусства: гигантскую свинью-копилку, расписанную словами «демократия», «свобода», «личность», «самовыражение», «прогресс». Как ни смеялись зрители, им было неприятно, и память о неудачной шутке осталась. Несимпатичной была и выходка с писсуаром, на котором Струев нарисовал усы, обозвав объект «портретом Марселя Дюшана». Тщетно некоторые искусствоведы пытались смягчить грубость, говорили, что художник лишь совместил два произведения великого Дюшана: однажды Марсель Дюшан назвал писсуар фонтаном, а в другой раз пририсовал Джоконде усы, — вот русский авангардист и пририсовал усы на писсуаре, продолжил традицию иронии. Как ни объясняй, а получилось обидно. Популярность Дюшана в русском интеллектуальном обществе была высока — карикатура на Ленина не смотрелась бы столь оскорбительно в печальные годы советской власти.

— Видите, Алина, — пояснил Струев, — я совместил два знака — и создал антропоморфный образ: повернул современное искусство от условности к реальности. Даже такая знаковая фигура, как Дюшан, имеет лицо — и я лицо изобразил. Мой писсуар — не объект, но строго фигуративное искусство, в этом принципиальность позиции.

— Над всем издеваетесь, Семен.

— Вовсе нет, Алина. Признаюсь, изначальный замысел был более радикальный. Взвесив последствия, я отказался.

Струев пересказал Алине неосуществленный проект. Перформанс должен называться «Фонтан». Зрителям предъявляют писсуар, надпись под которым гласит «фонтан», как у Дюшана. И что с того? — спрашивают зрители. Ремейк? Знатоки спешат с анализом: то, что Дюшан сделал давно, повторено в контексте иной культуры, несет иной мессидж и т. п. Вглядываются: вдруг деталь укажет на новое прочтение? Нет, воспроизведено в точности. Любопытно, провокационно. На первый взгляд бессмысленно, но постмодернизм строится на работе с цитатой. Не исключено, что писсуар заиграет новыми смыслами, если всмотреться пристальней. Когда толпа избранных обступает писсуар плотным кольцом, из писсуара бьют струи мочи. Огромный бак, наполненный мочой и снабженный мощным насосом, подсоединен к фонтану Дюшана, и нажатием кнопки фонтан приводится в действие. Двери в зал заперты, их откроют, когда запасы мочи иссякнут. Как вам, Алина? Грубовато, да? Я и сам так подумал. И потом, боялся вторгаться на чужую территорию. Дефекация, урология — многие мастера работают в этом направлении. Хотя смысл моего перформанса иной, не так ли?

— От вас, Семен, — сказала Алина, — я приму что угодно. Но, прошу, не провоцируйте московскую публику. Послушайте друга, остановитесь.

— Я собирался продемонстрировать, как работает фонтан Дюшана — и только. Зачем любоваться испорченным фонтаном? Заметьте, Алина, мы привыкли к бездействующим объектам. Летательный аппарат Татлина не летает, фонтан Дюшана не работает — а стоит заработать, все оскорбятся.

— Хорошо, что вы отказались от этой идеи, — сказала Алина. — Наряды Аминьхасановой стоят дорого, вы бы их испортили.

Поделиться с друзьями: