Учебник рисования
Шрифт:
Старый мир умирал, но, как справедливо заметила в свое время леди Макбет, кто бы мог подумать, что в старике столько крови? Началась резня в Югославии. Сербы убивали хорватов, те — сербов; боснийцы — тех и других; албанские косовары — тех, кто не мусульманин, а так называемые христиане — напротив, убивали мусульман. Собственно говоря, не происходило ничего нового по отношению к опыту, накопленному миром в прочих гражданских войнах, когда говорят, будто убивают за идею, но делают это по причине соседства. Соседа всегда лучше убить на всякий случай, чтобы он не убил тебя. Ведь у обоих для кровопролития довольно резонов: восстановление дедовских границ садового участка, например. Этот древний закон соседства, обузданный на время социалистической идеологией, вновь сделался внятен и властен. Те, кто пятьдесят лет назад называли себя четниками или усташами (то есть связывали убийство соседа с определенной ролью во Второй мировой войне), нынче, на руинах социалистической империи, получили возможность убивать просто так, не обременяя себя ярлыками. Шли так называемые этнические чистки, то есть массовые расстрелы людей иной крови, чем у тех, кто их расстреливал. Впрочем, поскольку в масштабах крайне маленькой страны этнический состав населения меняется каждые пятьдесят километров, убивали все-таки прежде всего по принципу соседства — а уже задним числом приписывали расправу национальной розни. Убивали членов соседней семьи, жителей ненавистной деревни, но волею вещей они оказывались к тому же людьми иной веры. Убивали тех, кто в социалистические годы отвечал за общее имущество и вопиюще много взял себе; убивали и тех, кто забирал
Мир немедленно расставил точки над i, обозначил приоритеты. Крайне бездарно было бы для мировой политики позволить людям убивать друг друга абы как, без всякой пользы и политической перспективы. Уж если им все одно — подыхать, то хотя бы следует сформировать для них приличную цель, принести эти бессмысленные жертвы на алтарь прогресса. Война все равно идет, так сделаем же ее осмысленной. Некогда Ленин бросил клич: превратим войну империалистическую в войну гражданскую! Нынешний лозунг звучал прямо наоборот: превратим войну гражданскую в войну империалистическую! И превратили. В самом деле, сербы и хорваты, так или иначе умерщвляемые друг другом, должны погибнуть не зря: пусть своими трупами вымостят дорогу к переустройству общества, к созданию новой карты; придать смысл их варварскому смертоубийству — долг цивилизации.
Таким образом, т. е. ответственно, смотрел мир на эту грязную войну. Люди, сидящие в офисах на Парк-Лейн, в особняках близ Булонского леса, на верхних этажах небоскребов Манхэттена, снимали, разгорячась работой, пиджаки, ослабляли узлы на галстуках, склонялись над картой. Им небезразлично было, как именно будут развиваться события. Напившись горячего кофе, начитавшись репортажей с мест событий, они составляли сводки и проекты, по которым следовало кроить карту. Некоторые из них действительно сочувствовали чужим страданиям: например, принцесса Диана и ряд личностей не столь значительных вплотную занялись решением вопроса по ликвидации противопехотных мин — уж слишком негуманным казалось им это оружие, калечащее наугад все вокруг. И впрямь, что-то есть нечестное в этой мине, она совсем не похожа на оружие рыцарского поединка: осколки летят куда попало, ранят кого придется. И что же удивляться, что люди ответственные, сняв пиджаки, принялись убеждать производителей оружия вовсе от этой губительной дряни отказаться. Правды ради следует заметить, что одновременно с этим в высшей степени человеколюбивым движением широко разворачивалась кампания по внедрению нового калибра стрелкового оружия знаменитого калибра пять пятьдесят шесть. Эта гуманная пуля не убивала наповал, но, меняя траекторию внутри тела жертвы, разрывала органы и дробила кости, то есть выполняла миссию противопехотной мины. Зачем убивать врагов, если выгоднее оставить у противника на руках полные госпитали обездвиженных калек — безногих и одноруких? Некогда эту функцию исполняла противопехотная мина, — но безнадежно устарела. Зачем, в самом деле, возиться с неудобной в обращении штуковиной, устанавливать ее с риском для жизни на дорогах и в кустах, если в каждом стволе может лежать эта самая смерть наудачу — пуля, непредсказуемая, как осколок, пуля, гуляющая сама по себе. Так, списывая в утиль устаревшее негуманное оружие, мир одновременно внедрял оружие прогрессивное. Нередко борцы с противопехотными минами встречались с рационализаторами, внедряющими калибр пять пятьдесят шесть — на коктейлях в День Благодарения, на открытии выставки Энди Ворхола, на дефиле у Ямамото. И когда новый покрой платья был уже обсужден, разговор сворачивал на главное. «ООН приняла резолюцию по противопехотным минам». — «Наконец-то. Боб (или Маргрет, или Диана), то, что сделал ты, — исключительно важно». — «Да, полагаю, что так. Надеюсь, внуки смогут гордиться своим дедом. А твои успехи?» — «Определенных результатов уже добились. Полагаю, в этом году натовский калибр заменят на пять пятьдесят шесть». — «Это невероятно, Роджер (или Элиза, или Кристина). Твоей энергии можно позавидовать. Кто производитель?» — «Вопрос открыт. Хочешь поучаствовать? Рынок огромный». — Безусловно, Роджер, безусловно. А как твое мнение о позднем Ворхоле?» — «Гений. Просто гений».
Впрочем, что ж поминать неких обобщенных роджеров, если вполне конкретный, живой Гриша Гузкин принял участие в финансировании производства гуманной пули. На мысль эту его натолкнул дюссельдорфский дантист Оскар, человек в высшей степени информированный.
— Мне кажется, Гриша, что вам пора стать человеком Запада, ответственно относиться к жизни.
— Я стараюсь, Оскар.
— В частности, следует с уважением относиться к заработанным деньгам: пускать их в рост, вкладывать в производство. Вы тем самым поддерживаете труд других людей, способствуете промышленному развитию общества и умножаете свой капитал.
— Что бы вы посоветовали?
— Мы с Юргеном вложили деньги в производство пули нового калибра. Вас удивляет, Гриша, что я, врач, поддерживаю рынок оружия?
— О, что вы, — сказал вежливый Гузкин, — нисколько.
— Как врач, я вам скажу, что пуля эта гуманнее предыдущих образцов — легче вдвое, убойная сила низкая. Как предприниматель, я заявляю, что будущее на рынках оружия за ней.
Делясь с подругой Барбарой фон Майзель деталями разговора, Гриша обобщил: «Решено. Я вложу свой капитал (Гузкин любил слово „капитал“) в производство калибра пять пятьдесят шесть. И знаешь ли почему? Не только ради прибыли — отнюдь нет. Просто я, как человек Запада, считаю, что добро и демократия обязаны быть сильными в современном мире. И свой долг вижу в том, чтобы помочь демократии осознать себя сильной». — «Я знала, что ты придешь к пониманию этого вопроса, — обрадовалась немочка, — да, пять пятьдесят шесть — звучит перспективно. Я давно купила акции этой компании». — «Меня всегда раздражало интеллигентское слюнтяйство, — заметил Гриша, — этакий род безответственности. Совершенно понятно, что не будь в свое время изобретена атомная бомба, сталинские орды дошли бы до Парижа. И кто остановил людоеда? Простой дантист, вложивший заработанные деньги в производство оружия сдерживания». Барбара прижалась к Гришиной щеке: «Мы идем вечером к Портебалям?» — «Разумеется. И надень этот венецианский кулон с негритенком». Гриша говорил про венецианский кулон, но сам думал при этом, как приятно будет при случае поговорить об ответственности с московскими друзьями, Пинкисевичем или Дутовым. Разговор может начаться с пустяков: мол, где ты, Пинкисевич, хранишь деньги? В чулке, небось, как чукча? Цивилизованным человеком стать не пробовал? И постепенно, слово за слово, объяснить стратегию: процентов десять надо вложить в акции таких фирм, как Нестле или Сименс (производство консервативное, надежное); процентов сорок в долгосрочный банковский вклад под высокий процент; процентов двадцать в земельные спекуляции (земля всегда дорожает); и процентов тридцать в рискованное, но оправданное прогрессом производство — например, в пули нового калибра, в штурмовые вертолеты, в нервно-паралитические газы нового поколения. В этом месте Пинкисевич наверняка поперхнется водкой и спросит: как так? А гуманизм? Тут-то и подвести его к карте мира и показать, как, в сущности, мал островок т. н. гуманизма, того и гляди его затопит океан варварства, и объяснить, что стратегия размещения частных капиталов обязана воспроизводить генеральную линию цивилизации. Думаешь, Эдик, твоя хата с краю? Думаешь, колокол звонит не по тебе? Мы все, — надо сказать ему так, — мы все, Эдик, в одном ковчеге, на одном бастионе; наша общая задача — поддержать цивилизацию. Все разумно спланировано: должный процент ресурсов обеспечивает стабильность общества, должный процент отведен под будущий рост, но необходимо тратить также усилия и деньги на то, чтобы общество двигалось вперед — надобно потратиться на разумную экспансию. Так рассуждал Гриша Гузкин, вкладывая нелегким трудом заработанные средства в оборонную промышленность.
И
уж если отдельный гражданин ответственно относился к таким, в сущности, мелочам, как калибр стрелкового оружия, то что говорить о внимании всего мира к перемещению границ и к миграциям рабочего населения. Война, пущенная на самотек, — не война, а недоразумение.Россия же, по обыкновению, смотреть на чужое горе не желала. Ну убивают, да, правда. Но все равно ведь столько, сколько русских перебили на войнах, не перебьют. Где им столько народа взять? И чего тогда, спрашивается, печалиться? Ну куда вы со своими бедами лезете — не видите, нам в три раза горше. Ведь если пересчитать все жертвы перестрелок, случившихся при дележе нефтяных скважин, то цифра перекроет балканские потери. Одних бойцов Тофика Левкоева, отдавших молодые жизни в период первоначального накопления средств хозяином, полегло никак не менее тысяч пяти. Это еще до покупки виллы на Сардинии, до организации банковской сети — потом, конечно, стали убивать реже, избирательно. А прибавить отряды, обслуживающие интересы Михаила Дупеля? А припомнить сотрудников Щукина, сложивших голову во славу рыночной экономики? Только за алюминий сколько положили? За голову схватишься. И это мы еще не считаем вольных стрелков, тех, кто в прекраснодушном азарте своем образовывал дикие бандформирования, чтобы хоть чуточку да отщипнуть от бесхозной госсобственности. Перебитые и замученные друг другом, они удобрили бесплодную землю Отечества. Сколько этих неизвестных солдат Перестройки зарыто по безымянным пустырям России — они пали безвестные и неоплаканные, ушли из жизни с пулей в голове, с напильником в печени, с паяльником в заднем проходе. А их вдов разве сочтешь? А их бесхозные апартаменты, где произведен евроремонт и поставлена итальянская сантехника, где теперь лишь гуляет ветер и перекатывает по полу неоплаченные счета, таможенные декларации, билеты на рейс Москва — Лимассол? Одним словом сказать, своих бед не перечесть, и недосуг России заниматься чужими гражданскими войнами. Чего ради нам интересоваться Югославией — нефти там нет, долларов тоже нет. И головы не повернули в ту сторону.
И это как раз напрасно, поскольку Балканы имели к России самое прямое отношение — как поджелудочная железа к печени. Представим, что есть большое тело — мир, и оно, это тело, определенным образом устроено, свою роль играют руки, свою — голова, свою — почки, свою — пятки и т. д. (Сходный образ использует Шекспир в «Кориолане».) Придется согласиться с очевидным положением, что иным органам (животу, скажем, или плечевому поясу, или позвоночнику) природой предписано соединять прочие части; а иные органы (например, желудок или печень) ответственны за восприятие организмом внешней среды и т. п. И если организму (то есть миру) придет вдруг на ум избавиться от какой-то своей части — ампутировать, допустим, Югославию, — то организм должен представить себе, какую именно свою часть он вырезает — почки, сердце или аппендикс. Не то даже беда, что оттяпает не то, но надо решить, чем заполнить освободившееся место. Добро бы отрезали вовсе ненужный орган. А если нет? Вдруг отхватят что-нибудь полезное? Кто станет вместо удаленного органа исполнять его функции? Вовсе недурно было бы, например, устранить Россию, да, собственно говоря, дело к тому и идет, но что тогда вместо России станет базаром, где Восток торгуется с Западом? Что вместо России сделается этой грязной рыночной площадью, где азиаты обменивают свои обычаи на европейскую валюту, где европейцы продают демократию за азиатскую нефть, где имеет свободное хождение — наряду с мечтами о западных правах — восточная дипломатия, восточная власть и восточная лень? И что в дальнейшем будет связывать две несхожие культуры? Ведь ноги из плечей не растут. И функцию России (именно культурную, а не экономическую, не стратегическую, хотя и это важно) не возьмет на себя ни Германия, ни Казахстан.
Всякий раз, когда желание изменить анатомию мироустройства посещало державные умы, возникал этот проклятый вопрос как присоединить голову к заднице, минуя живот? Вовсе не случайно европейские конфликты всегда начинаются с Балкан — это в малом масштабе тот же российский пустырь, смешение Запада с Востоком, компот из конфессий и этносов. И если ставить эксперимент по пересадке органов — то именно там. Балканы, если можно так выразиться, выполняют ту же функцию, что и Россия, но как бы предварительно, начерно. Это первая, не основная, связующая конструкция меж Востоком и Западом; и этот орган еще можно удалить; опасно, но не смертельно. Так, скажем, удаляют желчный пузырь, предпечень, без него еще жить можно. Но было бы крайне неосмотрительно со стороны печени не заметить, что желчный пузырь уже оттяпали. Однако Россия не замечала ничего: ни гражданской войны, ни того, как эта война преобразуется.
Пока силами гражданской войны ровняли с землей Вуковар и Мостар и укладывали во рвы расстрелянных; пока силами прогрессивной общественности превращали гражданскую войну в войну империалистическую, т. е. вытравливали из воспаленных балканских голов классовый подход дабы начинить головы национальной гордостью; пока передовые умы направляли бойню в нужное русло, чтобы разорванные снарядами тела, вывороченные внутренности, безглазые головы, оттяпанные конечности сложились в осмысленную картину; одним словом, пока светлые умы были заняты достойным делом — в это самое время великий русский лентяй, как обычно, был занят гвоздем в своем сапоге. Не научилась Россия цивилизованному подходу, не научилась, как это принято в приличном мире, интересоваться чужой бедой. Тот же взволнованный интерес, который проявляет европеец, заглядывая в чужую тарелку (мол, как оно, не горчит? не пересолили?), — тот же взволнованный интерес принято проявлять и к резне в отдаленных провинциях. Дескать, как там у вас? Не геноцид ли, часом? А нефть имеется? А с дешевой рабочей силой как?
Недреманное око мировой общественности было устремлено к местам массовых захоронений, к полям сражений. Сотни и тысячи миротворцев стремились на пропитанную кровью землю, чтобы убедить людей убивать друг друга цивилизованным образом: не противопехотными минами, а калибром пять пятьдесят шесть, не ради бессмысленного передела социалистической собственности меж соседями, но ради образования новых национальных правительств с разумно управляемой экономикой. Превратить бессмысленную бойню в управляемый исторический процесс — вот цель. И нельзя сказать, что для цивилизованного человечества эта цель была новой.
Собственно говоря, этот вопрос стал — и потребовал незамедлительного ответа! — перед миром в тридцать шестом году минувшего века, в Испании. Оставить гражданскую войну, как она есть, то есть классовой, согласиться на роль наблюдателей того, как большая коммунальная квартира вырезает друг друга, — или принять участие, то есть изменить цели этой резни. Вырезать-то они друг друга все одно вырежут — но вот во имя чего? И тогда интернациональные силы были брошены на оба враждующих фронта, дабы участники событий поняли: не за передел своей грошовой собственности они дерутся, не за свои никому не любопытные права, не за вялое правительство Ларго Кабальеро или суровое воинство Франко, но принимают участие в захватывающем переделе мира. Не гражданская война — к чему частные истории там, где делается великая история? — но великая империалистическая война; да война, собственно, в таковую, т. е. в так называемую Вторую мировую, и переросла. Положение осажденного Мадрида было тем смехотворнее, что лишь наивные защитники города полагали, что защищают некие свободы — и это в то время, когда решительно всем, и тем, кто был против них, и тем, кто был за них, одним словом, всем — было внятно: декларации свободы ни при чем. Решалось, где лягут границы империй, что станет колонией, что метрополией, какое оружие совершеннее — немецкое или русское, чья разведка лучше, кто завтра выйдет победителем в большой игре, кто будет диктовать волю рынкам, а вы тут со своим убогим no passaran. Кто no passaran? Прогресс не пройдет? Еще как пройдет, ахнете. Попутно решался еще один весьма существенный вопрос: допустить ли передел мира на основе классовой (читай: гражданской) или сохранить старый имперский принцип. И если члены ПОУМа, идеалисты из батальона им. Линкольна или анархист Дурраско полагали, что именно гражданский принцип важнее и решается он методами гражданской войны, то дальновидные люди, мужи сонета, мастера дальнего планирования — что в Москве, что в Берлине, что в Лондоне — понимали, что будущее за империями, за транснациональным производством, и отсебятина гражданской войны должна быть задушена без жалости.