Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учение о цвете. Теория познания
Шрифт:

Таким образом, можно сказать, что они знали здесь вер самое существенное; но им не удавалось очистить и сопоставить Эти показания опыта. И как у кладокопателя, который властными Формулами поднял наполненный золотом и драгоценными камнями блестящий котел уже до краев ямы, но упустил какую — то мелочь в заклинании, — столь близкое счастье с шумом и треском и при дьявольском хохоте вновь погружается вниз, чтобы снова оставаться под спудом до позднейших времеп, — так и эти незаконченные усилия были вновь утеряны на целые века; в чем мы должны, однако, утешиться, так как от иной, даже и законченной работы едва остаются следы.

Бросив взгляд иа те общие теории, которыми они связывают воспринятое, мы находим представление, что элементы сопровождаются цветами. Разделение первоначальных сил природы на четыре элемента понятно и удобно детскому уму, хотя оно и имеет только поверхностное значение; но непосредственная связь элементов с цветами — это мысль, которую мы не можем порицать, ибо мы тоже признаем в цветах элементарное, повсюду разлитое явление.

Но вообще

наука возникала для греков из жизни. Когда внимательно присмотришься к книжке о цветах [9] ), какой содержательной находишь ее! Какое внимательное подмечание каждого условия, при котором наблюдается явление! Какая чистота, какое спокойствие сравнительно с позднейшими временами, когда у теорий, казалось, была лишь одна цель: устранить явления, отвратить от них внимание, больше того — по возможности изгнать их из природы…

9

Теофраста.

Если же мы станем искать причин, которые собственно мешали древним итти вперед, мы обнаружим их в том, что у древних нет искусства устраивать эксперименты, пет даже понимания их. Эксперименты, это — посредники между природой и понятием, между природой и идеей, между понятием и идеей. Рассеянный опыт слишком принижает нас и мешает достигнуть хотя бы понятия. Каждый же эксперимент уже теоретизирует; он вытекает из понятия или тотчас же устанавливает его. Много единичных случаев подводятся под один Фепомец; опыт вводится и рамки, можно двигаться дальше.

Трудность понимать Аристотеля вытекает из чуждого нам античного метода. Из обыдепной эмпирии он вырывает рассеянные случаи, довольно удачно сопоставляет их и сопровождает подходящими и остроумными рассуждениями; но понятие присоединяется к ним без посредника, рассуждения переходят в тонкости и хитросплетения, понятое снова обрабатывается понятиями, вместо того, чтобы оставить его в покое, приумножат! по одиночке, сопоставлять в больших количествах, и затем ожидать, не возникнет ли отсюда идея, если она пе присоединилась к этим данным с самого начала [10] ).

10

Ниже, в главе «Промежуточная эпоха» (из которой я привожу несколько афоризмов), Гёте говорит о Платоне и Аристотеле: «Платон стоят в таком отношении к миру, как блаженный дух, которому угодно погостить на нем некоторое время. Для него важно не столько ознакомиться с миром, — что он уже предполагает, — сколько дружелюбно поделиться с миром тем, что он принес с собою, и что нужно для мира. Он проникает в глубину больше для того, чтобы заполнить ее своим существом, чем для того, чтобы исследовать ее. Он двигается ввысь, в стремлении стать снова причастным своему происхождению. Все, что он высказывает, на- нравлено на вечно цельное, благое, истинное, прекрасное, постулат которого он стремится пробудить в каждой груди. Все частности земного зцианин, которые он усваивает себе, распускаются, можно даже сказать — испаряются в его методе, в его изложении.

Аристотель же стоит перед миром как деятель, как зодчий. Здесь (ггоит он, и здесь предстоит ему орудовать и творить. Он справляется о почве, но лишь в тех пределах, в каких он находит прочный Фундамент. Нее остальное, с этого пункта и до центра земли, ему безразлично. Он проводит огромный основной круг для своего здания, добывает отовсюду материалов, приводит их в порядок, наслаивает их друг на друга и поднимается таким образом вверх, в виде правильной пирамиды, тогда как Платов кшывает в небо на подобие обелиска, на подобие заостренного пламени».

Если в постановке научных изысканий, как они велись греками, мы нашли не мало недостатков, то, рассматривая их искусство, мы вступаем в совершенный круг, который, хотя и замыкаясь в самом себе, в то же время входит в качестве звена в научную работу, и там, где знание оказывается недостаточным, удовлетворяет нас действием.

Людям искусство вообще более по плечу, чем наука. Первое принадлежит больше чем на половину им самим, вторая — больше чем наполовину миру. Развитие первого можно представить себе в чистой последовательности, развитие второй немыслимо без бескопечного накопления. Но преимущественно определяет разшщу между ними то, что искусство завершается в своих единичных созданиях, наука же представляется нам беспредельной.

Счастливая судьба греческого развития уже пе раз превосходно излагалась. Вспомним только о их изобразительном искусстве и тесно связанном с шли театре. В преимуществах их пластики никто не сомневается. Что их живопись, их светотень, их колорит стояли так же высоко, этого мы пе можем показать наглядно па совершенных образцах; мы должны призвать на помощь немногочисленные остатки старины, исторические известия, аналогию, естественный ход развития, и тогда у нас не останется сомнения, что и в этой области они превзошли всех своих потомков.

В числе этих счастливых обстоятельств греческой жизни нужно прежде всего назвать то, что людей пе сбивали с толку никакое внешнее влияпие, — благоприятная судьба, в новейшее время редко выпадающая иа долю ипдивидов и никогда — на долю народов; ибо даже совершенные образцы сбивают с толку, побуждая нас перескакивать через необходимые ступени

развития, благодаря чему мы обыкновенно проходим мимо цели и впадаем в безграничное заблуждение.

Но, возвращаясь к сравнению искусства и на\кц, мы наткнемся на такую мысль: как в знании, так и в размышлении невозможно достигнуть цельности, потому что первому ие хватает внутренней связи, второму — внешних данных; в виду этого мы необходимо должны представлять себе науку как искусство, если мы ждем от нее какой — либо цельности. И последнюю мы не должны искать при этом в самом общем, в трансцендентном: нет, как искусство всегда даст себя целиком в каждом единичном художественном произведении, так и наука должна была бы сказываться в своей цельности в каждом единичном обработанном предмете.

Но чтобы приблизиться к осуществлению такого требования, не нужно было бы исключать из участия в научной деятельности ни одной человеческой способности. Дар прозрения, верное схватывание настоящего, математическая глубина, Физическая точность, глубина разума, острота рассудка, подвижная, рвущаяся вперед Фантазия, радостная любовь ко всему чувственному, — все это нужно для того, чтобы живо и плодотворно охватить данный момент, благодаря чему только и может возникнуть художественное произведение, каково бы ни было его содержание.

Бели этн нужные элементы и появляются часто в такой противоположности, а то и противоречии друг к другу, что даже самые выдающиеся умы, казалось — бы, пе могут надеяться на их соединение, то все же в человечестве, взятом как целое, они, очевидно, имеются на лицо и могут проявиться каждое мгновение, если только в это мгновение, когда они единственно и могли бы стать действенными, их не оттеснят предрассудки, упрямство отдельных обладателей, и как там ни зовутся все эти проходящие мимо, отпугивающие и убивающие отрицания, которыми все явление уничтожается в зародыше.

Быть может, это покажется смелым, по в настоящее время нужно сказать, что, пожалуй, ни у одной нации совокупность этих элементов пе лежит до такой степени наготове, как у немцев: хотя во всем, что относится к науке и искусству, мы живем в самой удивительной анархии, которая как будто все больше удаляет нас от всякой желанной цели; но все — таки эта самая анархия мало — по — малу должна будет ввести эту широту в некоторые рамки, привести нас из рассеяния к единению.

Никогда, быть может, не уединялись и не распылялись индивиды больше, чем и настоящее время. Каждый хочет представлять собою и развертывать из себя вселенную; но, страстно вбирая в себя природу, человек принуждеп брать вместе с ней и традицию — все то, что создано другими. Если он не делает этого сознательно, это навяжется ему бессознательпо; если оп не принимает чужих трудов открыто и добросовестпа, ему придется брать их тайно и бессовестно; если он ие признает их с благодарностью, их влияние будет выслежено у него другими: нужно только, чтобы свое и чужое, получепное непосредствсшю или косвенно из рук природы или от предшественников, он сумел дельно — обработать и ассимилировать значительной индивидуальности. А так как это происходит, быстро п напряженно, в одно время, то отсюда должно возникнуть едипогласие, то, что в искусстве называют стилем, и благодаря чему индивиды будут все теснее сплачиваться в правом и хорошем, а в силу этого и больше выдаваться, пользоваться более благоприятными условиями, чем при каррикатурпом стремлении удалиться друг от друга в своем диковинном своеобразии…

…Несмотря на мировое владычество римлян, изучение при- ро ды осталось у них на очень низкой ступени развития. Собственно говоря, их интересовал человек, поскольку можно было извлечь из пего что-1 шбудь насилием или убеждением. Ради последнего все их занятия были расчитанм на достижение ораторских целей. Вообще же они пользовались предметами природы только для необходимого или вызываемого прихотью употребления, прилагая для этого то искусство, какое им удалось достигнуть [11] ) Ранние географы, изготовляя карту Африки, имели привычку рисовать там, где отсутствовали горы, реки, города, какого- нибудь льва или ииое чудовище пустьши, за что их нисколько' не порицали. Нам, поэтому тоже не поставят, я думаю, в упрек, если в великий пробел, где покидает нас радующая, живая, прогрессирующая наука, мы вставим несколько замечаний, на которые мы впредь сможем сослаться.

11

Ниже, но поводу писателя 16-го века Скалигера, Гёте говорит: «При этом случае можно высказать мысль, которая уже раньше навязывалась нам: пасколько иным был бы научный облик мира, если бы греческий язык остался живым и распространился вместо латинского.

Недостаточно тщательные арабские и латинские переводы причинили уже раньше не мало вреда, но даже самый тщательный перевод всегда вносит в предмет чуждый элемент, вследствие различного словоупотребления.

Греческий язык, безусловно, наивнее, он гораздо более удобен для естественного, ясного, остроумпого, эстетического изложения удачных воззрений на природу. Манера говорить глаголами, особенно инфинитивами и причастиями, делает каждое выражение допустимым; слово собственно ничего не определяет, не огораживает, не устанавливает; оно — только намек, с помощью которого предмет восстановляется в воображении.

Латинский же язык становится, благодаря употреблению существительных, решительным и повелительным. Понятие Фиксировано в слово, застыло в нем, и со словом обращаются как с действительным существом».

Поделиться с друзьями: