Учите меня, кузнецы (сказы)
Шрифт:
Куда этого Сеньку подеваешь? Жил-был. Историю творил…
Ну, сфотографировался я — отправляемся мы с ним бриться.
— А нас и не зовете? — прилаживаются разведчики.
— Пойдемте и вы… — снизошел Сенька к ребятам. — Другой бы спорить стал, а я — пожалуйста… Всех перезнакомлю. Где — по-немецкому, где — по-международному.
Пошли мы.
И чем дальше уходим, тем неразговорчивей становится наш Семен. Нахмурился, озаботился, на глазах парень линяет. А на ближних подступах к парикмахерской вовсе остановился. Потрогал чуб и говорит:
— Вы, братва, чтобы без всяких выходок… Мы не кто-нибудь! И никакие
Вошли в парикмахерскую.
— Битте! Битте! — захлопотали у каждого креслица немочки. Ну, ребята не теряются. Моментом устроились. Один я не «битте» остался. Мастера не хватает. Тогда одна завитая каракульча — шмыг во внутреннюю дверь. Через пару минут возвращается. А за ней вислоносая эдакая, костлявая фигура поторапливается. Хозяин сам.
— Чито шеляить? — спрашивает по-русски и в улыбке растекается.
— Усы, — показываю, — снять.
Затребовал он прибор — инструменты налаживает. Наши с Сенькой зеркала друг против друга оказались. Подмигиваю я евоному отраженью, рожи корчу — не замечает. На Берту пялится. Глянул и я на своего — «бя-а!». Ну, напророчили, думаю. Почище Геббельса… А Сенька блаженствует! Берта, подозревать надо, кончик носа ему ущемляет, а у него от этого губы поперек зеркала ползут, ползут…
«Везет же…» — вздохнул я.
Принялся и мой меня обрабатывать.
Захватит несколько усинок, отстригает их и на стекло.
— Не тревожьить? — спрашивает.
— Нет, — говорю. — Валяй.
Левый ус в одну кучечку сложил, правый — в другую.
— А отшево расна порода? — спрашивает. Разномастные, значит, почему. Ну, не стану же я ему объяснять, что ихней ракетой меня обсмолило!
— Это, — говорю, — потому, что я на дедушку похожу… На гросфатера. Понял?
— Та, та… Не тревожьить?
— Бузуй, — говорю.
Дошло до бритья. Когда стал он пальцем по подносью моему прогуливаться, меня ажно мурашками тронуло:
«Издевается или мода такая?» Глянул на ребят — тем тоже это место пальчиками смазывают. Но ведь палец-то пальцу разница… Ребятам, может, приятно даже… А мой, отвратительный, прямо на коготках мне услуживает.
— Не тревожьить?
— Нет. Кончай!
Еще разок поведет бритвой и опять:
— Не тревожьить?
И вступило тут вдруг в меня неимоверное дикое зло:
«Подлый твой мир… — думаю. — Вежливый стал! А когда мне их смолило, когда землю нашу жег, в душегубках травил, в рвы живых закапывал?!» И задохнулся. Воздуху не стало хватать.
А в памяти и голоса, и виденья:
«Забудь про собаку, сынки, ежели русские».
И печи, печи да трубы на разоренной русской земле.
И два моря — слезное да кровавое — которые мы перешли.
Вскочил я с кресла и прямо намыленный зарычал:
— Тревожит, спрашиваешь? Вежливый стал?! Нет, Аркашке сейчас ни вот столь не тревожит. Вон он, наш флаг, — за шивороток его к окошку подвел. — Видишь?.. И опаси тебя бог, германска бритва, чтобы меня опять когда затревожило! Шкуру спущу, — говорю. — Суставы, — кричу, — перепутаю!.. — Ну, разозлился, словом.
Ребята
с кресел пососкакивали — недоумевают на меня. Девчата поднапугались. У немца нижняя жевалка на покойницкий манер отвиснула. А я про свои состриженные усы думаю:«Сметет… — думаю. — Сожгет… Или, того лучше, в матрац заложит, спать на них будет. Так нет же!» Собрал я их в носовой платочек и так, недобритый, в свое расположение ушел. Связал их шелковой ниткой, футлярчик им сшил…
Теперь вот берегу… Внукам, правнукам передам!
«Славьте дедушковы усы, ребята. В них дух Победы унюхивается, незабываемого Мая цветенье угадывается. Во порохе они копченные, орденом Славы отмеченные, гребня истории удостоенные — торчали там, шевелились… Славьте, ребята, дедушковы, гвардейские!» Впрочем, пока внуков нет, я их заместо наглядного пособья держу. Для недобитых и начинающих… Иногда, бывает, приходится с ихними портретами беседы проводить. Из газеток повырезаны. Выстрою я их, всю реванш-агрессию, полукружьем, усы на середку выкину и спрашиваю задушевно:
— Скребетесь?.. Неймется вам? Ну, ну… Это ведь, — говорю, — дело нехитрое. Начать только да кончить. А кончается это тем, что бреют потом ефрейтора Аркашку да ежеминутно, со всей чуткостью, сверяются: «Не тревожит вам? Не беспокоит? Бритва не волокет?»
Так что давайте-ка лучше я дома буду бриться. И мне покойней, и вам на мыло не тратиться.
1960 г.
ЦЕННЫЙ ЗВЕРЬ — КИРЗА
Без человека «с причудинкой» жизнь-то, она, что еда без приправы. Ни соли тебе в пей, ни уксусцу.
Живет у нас в совхозе кузнец. Левушкой звать. По годам-то Львом Герасимовичем пора величать, да что поделаешь, если мы его с малых лет Левушкой навыкли. И есть у нашего Левушки одна особинка — бережет и хранит он солдатские свои сапоги. Берлин в них брал Левушка.
После войны завел он себе и штиблеты праздничные, и хромовые у него, ушко с ушком связаны, на полатях стоят, а подойдет День Армии или Победы День — наряжается Левушка в заветные свои «кирзочки», и нет ему превыше обуви.
В соседях у него живет Аркаша. Тоже гвардеец и тоже кавалер многих орденов. И любит этот ветеран-соседушка ближнего своего легонечко подкусить. Что ни словцо, то и занозу в нем ищи. Насчет тех же Левушкиных сапог… Как он только не измывался!
— Мономах, — говорит, — шапку потомству оставил, а сибирская пехота с сапогами туда же устремляется. Ты, — говорит, — хоть бы табличку в своей кузнице отплющил. Бронзовую или медную… Размер на ней укажи, полк, имя владельца. Знало бы просвещенное юношество, какой прадед в них обувался.
Левушка все больше отмалчивался в таких случаях. А тут, перед очередным Днем Победы, Пауэрса этого в районе Свердловска сбили. Ну, кто про Пауэрса, кто про Эйзенхауэра, а Аркаша и про того, и про другого. Мало что за каждым разговором поспевает, дак и Левушкины сапоги междуделком не забыл помянуть. Такой уж внутривенный мужичонка этот Аркаша.
— Ты все кирзу мою трогаешь, — отозвался ему Левушка. — Ну что ж, расскажу я тебе одну историю, может, что и поймешь.
После этих слов свернул наш Левушка самокрутку, затянулся во все меха, ну… с дымком-то у него и пошло.