Учите меня, кузнецы (сказы)
Шрифт:
— Про какие ты шубы маячишь тут, дед? — наводящий вопрос ему задали.
— Дык… Костенька наш. Неспособно же на икваторе в шубе.
Заложил внука деревенскому мнению. Египтянином после этого Костю прозвали. И старый, и малый в момент подхватили, и начальство, и подчиненные, и в бане, и в сельсовете. Кончился Гуселетов. Живи теперь, Константин, иждивением народного творчества. Сочинится в мехмастерской перекур, и тут же чей-нибудь язычонка проворный отметится:
— А что, Костя?.. Взять бы тебе да и самому Гамаль Абдель Насеру рапорт подать? Неблагородно, мол,
— Даже египецко звание может присвоить, — поспешает с горячей догадкой второй добросерд. — Фараон третьего ранга!
— Га-га-га…
— В фуфайке проходим, — ежится танкист.
Угнетал, подавлял его такой разговор. Незлобивый он и шутейный, а гордость твоя не приемлет. Пусть кума полоротая, пусть ворожея, пусть самое что ни на есть худоязыкое полудурье, пусть даже понятливый человек и всегдашний доброжелатель твой, а коснутся сторожкого места в душе…
— Салют египтянину!!
— Страуса теще не подстрелил?
И тоже не без смысла. Кто на оглоблю вешался? Она. Кто просил птицу египетску добыть, коя с крокодилом сожительствует, в зубах у него ковыряется? Она!
Опостылело слушать. Кондрата Карабаза — тот походя отшутился бы. А Костя — тяжелодум.
Приспел отпуск, и собрался он якобы к другу на Волгу. На вторую неделю приходит оттуда письмо. «Жизнь наша, Ленушка, в корне меняется. Работаю на бульдозере, живу в общежитии. Поступаю в вечернюю школу. К весне, как семейному, мне обещают квартиру. Закончишь учебный год и скорей приезжай. Учителя здесь нужны. Буду ходить в твой класс. Пиши мне помногу и часто…»
До Нового года жили они перепиской, а в каникулы Ленушка разыскала его. Без никакой телеграммы на рабочей площадке явилась. Выскочил из бульдозера, отнял ее от земли, маленькую, и целует, целует живое румяное счастье свое над застывшей студеною Волгою. Крановщики, экскаваторщики заприметили, видно, что белую заячью шапочку залучила чумазая Костина роба, залучила и носит по кругу, по кругу, по кругу… Как загудят-заревнуют мужья-одиночки. Ленушка уж отбивается от его поцелуев. В нос ему рукавичкой, в нос… А нос-то, вы, братцы мои, наисчастливейший!
Натвердо было обговорено: весною Елена сюда. Работа — хоть завтра.
Уехала заячья шапочка. В Сибирь, к дедушке.
И вот — полоса жизненная… Так настроилась — то передряга какая, то сюрприз тебе подлинный. Событие с событием сближается.
Получает от Ленушки телеграмму. «Приезжай, если можно. Мама выходит замуж Луку Северьяныча».
Поехать, понятно, не смог — авральное время на стройке гудело. Поздравление послал. «И как это оно шустренько у них, старых, склеилось?» — не перестает восхищаться.
А случай-то — не из ряда вон. Житейское дело.
Уехала Лена на Костину стройку. Остались они один на один с недомолвками прежними. Новый год настает. Дед Мороз с чудесами со всякими ходит. Сидит после баньки Лука Северьяныч, отечественным сибирским румянцем сияет.
Манефа мурчит, самовар ворчит. Балакирев конопельку ест. Под сибирское время рюмашку со сватьей
приняли. По московскому повторили.— Ну и гемоглобину в вас еще, Лука Северьяныч! На трех юношей хватит современных.
— Ничо себя чуйствую… — подсекся голос у старого.
Наутро он первым воспрянул — пора бы корову доить. Игнатьевна сладко и мило ягняткой пригретой спала.
Философствовал малость: «Конечно, птица, как ты с ней не играй, — все птица. Одно чириканье».
А потом, через пару каких-то минут, смятенно гляделся он в сонную сватьину грудь и почти по складам, как ликбез позволял, вчитывался в зеленые буквы наколки:
— До-лой стыд…
Еще бдительно раз прочитал — то самое. Не вырубишь топором: «Долой стыд!!» И два восклицательных знака оттатуировано.
Жарко молодожену сделалось, смутно. Закрякал, заворочался, изломал золотую-то вдовью зореньку. Тут же, на ложе греха, и допрос учинил. Ущипнул за один восклицательный знак!
— Это что за лозунга таковая?
— Это… — принялась отстранять его заскорузлые пальцы сватьюшка, — это еще в период нэпа… В Ростове… Организация у нас, у девчонок, такая была. «Долой стыд» называлась. Нэпманши, паразитки, и ихние доченьки в бархатах да в шелках мимо нас фигурируют, а наша прослойка — в сатиновых юбочках выше колен. Безработица нас угнетала, мануфактуры лишнего метра купить было не на что. Ну и, как вызов обществу, наколки вот эти… дурочки глупые…
— А это… Софья тебя зовут… Сонька Золотая Ручка — не твой севдоним? В том же градиусе курулесила…
— Этот мир мне далек и незнаем, Лука Северьянович. Мы вскорости девичий театр организовали.
— И кого же ты там представляла?
— Куплеты пела. Антирелигиозные… Попов искажали.
— Из деревенских баб наших никто не прочитывал это воззвание? — потянулся опять к восклицательным знакам Лука Северьяныч.
— Ну что вы! Я от Ленушки даже таю — одна в бане моюсь.
— И не моги!!! Спаси тебя богородица кому-нибудь этот афиш показать.
— Я сама уже целую жизнь за девичью эту глупость расплачиваюсь. Хоть кожу срезай. Ленушкиного отца постоянно смущало и коробило даже.
— И покоробит. Я сам вот чичас чуть в дугу не загнулся. Тут ведь вот что еще размышлять надо. Вот помрешь ты, к примеру… Придут деревенские бабы тело твое обмывать. Ну и что? Упокойница, скажут, а с чем перед анделом выставилась, на что намекает, чего завещает? Нет. Тут какие-то меры надо принять. Змея бы, что ли, по сему полукружью дорисовать? Или орлиные крылья вытравить?..
— Воля ваша, Лука Северьяныч. Я поэтому самому, может, вполжизни жила. Ленушкин-то отец… Не мог примириться. Не верил мне тоже. Я полгода лишь женщиной пробыла… Ни ласки ничьей и ни преданности…
Слезы крупные у нее навернулись.
Лука Северьяныч сладостный веред какой-то в предсердии своем ощутил, словно птенчик какой-то там отогрелся и выклюнулся. Задышал он взволнованно, жарко, во сватьино ушко:
— Не томись. Перепела тебе упоймаю… Белого… Токовика…
Обвилась-оплелась опять комлеватая плотная шея Луки Северьяныча жаркими белыми руками.