Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:

— Ну и хрен с ним, извините, товарищ Сталин, — с богом, конечно! Церкви и молебны нам уже не потребны! — и теперь загоготали все.

Хоть я и попытался противиться, Матрёна с Валечкой вцепились мне в рукава шинели и стали помогать из неё выбраться. А я привык всё сам:

— Что я вам, Рузвельт какой-нибудь? Не калека.

— Боже упаси! — шепнули обе, но не отстали.

— И, например, не Черчилль! — и сам же рассмеялся.

Они — тоже, но я объяснил:

— Этот Черчилль… Валентина Васильевна помнит…

Валечка хихикнула, но я ещё раз объяснил:

— Подожди!

Этот Черчилль был такой аристократ, что если б мог, он бы даже, извините, писать вместо себя других посылал!

Матрёна застеснялась, а Валечка фыркнула. Она Черчилля видела не раз, потому что я возил её с собой. Представила, наверное, как нелегко мочиться и за себя, и за того толстого аристократа. Который к тому же пьёт цистернами.

Когда шинель, наконец, с меня стряхнули, ордена и медали на кителе зазвенели. В окружении бесхитростных людей они показались мне особенно глупыми железками:

— В театре, девушки, хорошо, а дома лучше! А ты, Лозгачев, — повысил я голос, — ты молодой ещё. Когда я школьником был, и на этой груди висел не этот орден, а крест, — простым людям, как мы с тобой, потребно было не в театр, а в церковь ходить. Хлеб у Христа вымаливать…

— Товарищ Сталин! — не унимался он. — Хлеб даёт нам не Христос, а машина и колхоз!

А потом под неунимавшийся же хохот выпалил:

— Слава великому Сталину! Ура все! Ура!

И в прихожей начался настоящий праздник.

Не гимны, речи, оперные арии и падэдэ, как в Большом, а громкий, весёлый и непролазный гомон. Какой бывает, когда с бесшабашной и дружелюбной толпой шатаешься бесцельно, но всё равно приходишь туда, где хорошо. И где никто ни перед кем не притворяется.

Туда, куда проложенные дороги вести не могут. К настоящей радости дорога всякий раз ведёт новая.

Матрёна угощала набившихся в комнату шофёров и охранников копчёной колбасой, селёдкой и пирогами на подносе.

А Валечка, поминутно поглядывая на меня, разливала им в стаканы водку. Звеневший литаврами приёмник голосил из угла о том, что я, дескать, то есть народ в приёмнике,

Другой такой страны не знаю,Где так вольно дышит человек!И чтоЗа столом у нас никто не лишний,По заслугам каждый награждён,Золотыми буквами мы пишемВсенародный сталинский закон!Но главное — многотысячным голосом:Этих слов величие и славуНикакие годы не сотрут,Потому что все имеют правоНа ученье, отдых и на труд!

16. Женщинами рождаются только француженки…

На отдых имел право и я.

Тем более, что, несмотря на праздничный шум, горячий шарик в моей правой щиколотке снова стал раскручиваться и ползти вверх к ягодице, а пальцы в ботинках, наоборот, одеревенели.

Ботинки сшили мне к юбилею без моего ведома.

Обслуга ликовала, заставив меня надеть в театр новую пару, но я знал, что буду страдать.

Не надо для этого родиться Сталиным. Достаточно — с выгнутыми пальцами на ступнях. И — в семье сапожника, который, жалея для сына кожу, приучил его к войлочной обуви.

В этом смысле детство у меня было счастливое. До тех пор, пока маме Кеке удалось прожужжать отцу уши — и тот сшил для меня кожаные сандалии. Эти сандалии и отравили мне радость от поступления в духовное училище.

Весь первый месяц — пока я их разнашивал — они мучили меня не меньше, чем, по рассказам нашего наставника, истязали Христа римские центурионы. Которые, оказывается, тоже были обуты в кожаные сандалии. Оттого и зверствовали.

А мои сандалии меня же и погубили. Почти. По крайней мере, изуродовали мне руку.

Я и сейчас умею петь, но в детстве — пока не начал курить — имел высокий голос. И пел в церковном хоре. В день Крещения, на Иордань, в толпу перед моей церковью, врезался на всём ходу взбесившийся фаэтон. Все успели разбежаться, а меня сбило чуть ли не насмерть.

Если бы не сандалии, увернулся бы и я. И обе руки были бы у меня теперь одинаковые.

Кеке обвинила в этом отца. Защищаясь, он произнёс две фразы. Первую обратил к жене: тебе, мол, и радость не в радость, если ты меня не поносишь меня, но даже ругаясь, ты разучилась наслаждаться.

А мне сказал то, о чём подумал я сам: Кеке считает, будто разница между роскошью, то есть кожаной обувью, и бедностью, то есть войлочной, такая же, как между раем и адом. Никто не знает, что такое рай, но ад, запомни, — это когда загоняют в рай.

Сама по себе войлочная обувь счастья не гарантирует. Тем не менее, даже кратчайший путь в рай я смог бы покрыть сейчас только переобувшись в чесанки. Ещё лучше — лёжа на диване. По крайней мере, до прихода гостей.

Рай, ад — всё относительно. На чём стоишь зависит не только от того на чём сидишь. Зависит ещё — в чём.

Я вот сидел в Большом на самом главном месте. Во всей стране. Но из-за этих ботинок считал, что сижу в аду. Если бы, подобно другим вождям, я сидел не на самом видном месте, я бы ботинки скинул. А на виду у мира оставалось мучиться и притворяться, что нахожусь в раю…

…Единственный трезвенник в моей домашней охране — Орлов. Поэтому кроме него никто из мужчин не заметил, что я удалился в «спальню». То есть, к дивану в кабинете. Хотя диван кожаный, не войлочный, отдельная спальня, как всякая роскошь, вредна. Она расчленяет человека. И отупляет.

Человек создан так, чтобы умел спать там же, где думает. И наоборот. Если же эти занятия требуют отдельных помещений, — беда. Писатель Шоу говорил мне, что мозг — выносливый орган. Способный — как откроешь утром глаза — работать, пока не придёшь на работу. А я и во сне работаю…

Валечка с Матрёной Бутузовой заметили, что я вышел из прихожей и увязались за мной.

Проходя через гостиную и насчитав на столе одиннадцать приборов к ужину, я велел Бутузовой поставить напротив моего ещё один. Но особый — из царского сервиза.

Поделиться с друзьями: