Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
А её действительно жалко, пояснил Микоян: она хоть и далеко от бога, но близко от Китая. Если же, сказал ему Мао, американцы — в отличие от бога — откажутся «забыть» о Корее или даже «вспомнят» про Китай, я, мол, ударю по ним единственным ядром.
— Ударить одним ядром, товарищ Мао, не достаточно для победы. Даже когда дело правое. У американцев бомб куда больше.
Мао выразительно заглянул мне в глаза:
— Зато у нас больсе стойкости! И готовности зертвовать!
Я вернул ему взгляд пустым. Читать чужие мысли — разврат.
— У нас больсе людей! — уточнил Мао.
Я прищурился.
— Лицно я, — заспешил Мао, — готов полозить половину своих людей!
Когда постучали в дверь, я не откликнулся. Выбрался из кресла и медленно направился ко входу.
В Китае 600 миллионов человек.
За исключением отдельных профессоров никто в Америке не знает даже, как досчитаться до такой цифры.
Хотя экономически Мао и выгодно положить 300 миллионов китайцев, Америка не позволит ему это сделать. Капитулирует после первой же сотни.
Особенно — если поймёт, что за Мао стою я. Но прежде, чем капитулирует, уложит немало моих людей. Что мне невыгодно.
Главное поэтому, решил я, подступив к двери, убедить «пидараса» Трумена в правде. Что я не доверяю и китайцу. К которому этот молотовский эпитет подходит точнее. Ещё точнее подходит лаврентиевский — «красный тюльпан». Красный снаружи, белый внутри. Тем более, что вождь страдает малокровием.
А не доверяю я ему уже давно. Хотя бы в связи с той же Америкой.
В 45-м он вдруг надумал выучить английский язык. Вместо русского. И как только разобрался в алфавите — отстучал морзянку Рузвельту с просьбой принять его в Вашингтоне. Чтобы заручиться там американской дружбой. И помощью.
Рузвельт не ответил. Не только потому, что умер. Главная причина заключалась в том, что эту депешу отредактировали самым принципиальным образом. Редактировал же её для Рузвельта прекрасный знаток английского правописания. Его же пекинский посол. Который по совместительству работал и на Лаврентия.
Но как бы я ни сомневался в Мао, он — великий стратег. Запад, мол, можно побить только за счёт того добра, которое всюду стоит дешевле. И во время производства, и после.
За счёт того, чего у Востока больше, — людей.
Меня ругают за то, что я не жадничал. Не жалел людей в войне с немцами. Но я выиграл. А если бы — пожадничав — проиграл, то ругали бы больше. За то, что проиграл.
Правильно, война — это продолжение политики иными средствами. Но раз уж дошло до иных средств, иными и надо выигрывать. Любыми.
Главным же образом — жертвуя людьми. Ибо война — это когда люди убивают людей. Ради других людей. Неизвестно тут лишь одно — кто именно будет убит, а кто — нет.
Если бы я пожадничал, пожалел своих людей, то сейчас все выжившие жили бы под немецким сапогом. Чего они не хотели. Иначе бы и не пошли на войну.
Но выживших у меня осталось не так уж много. Гораздо меньше, чем у Мао. Пора теперь расщедриться и ему.
— Вы великий стратег, товарищ Мао! — повернулся я к нему, взявшись за дверную ручку. — И я не просто горжусь дружбой с вами, но готов поддержать её при несчастном случае обоими ядрами. Пусть они, однако, находятся пока при мне. Спешить с трансплантацией незачем. Важнее передать вам в срок финансовую помощь. И я тоже готов положить 300 миллионов. В долларах.
Последнее
помышление — перед тем, как открыть дверь — было об Америке. Богатая страна. Подарила куда большую сумму Эквадору.61. Ничто так не объединяет, как страх…
Я усадил Мишель на диван рядом с Мао, оглядел её и сказал очевидное. Что она молодая и красивая. Она улыбнулась и показала широкий пролёт между передними зубами. Мне он, однако, понравился, и я добавил, что она очень красивая.
Мао согласился со мной без особой охоты и заявил, что он лично старается не преувеличивать разницу между молодыми девушками. А потом поздравил с её молодостью Чиаурели.
Миша принял поздравление, заметив, что, когда некоторым перепадает всё на свете, остальные довольствуются остальным.
Я рассмеялся, а Мишель обиделась. На Мишу. И сказала, что если он причисляет её к «остальным», она хотела бы принадлежать тем, кому перепадает всё. Но не всякому из тех. При этом она отодвинулась от Мао и посмотрела на меня.
Теперь обиделся Мао. Я зато отметил вслух, что Мишель правильно говорит по-русски.
Чиаурели объявил, что во Франции все говорят правильнее, чем пишут. Пишут одно — произносят другое.
Я снова рассмеялся: когда Мишель приподняла юбку и закинула ногу за ногу, быстрее всех разволновался Ши Чжэ. Не смог даже решить — какую разглядывать. И в полном недоумении посмел высказать собственное мнение. Похвалил её глаза. Тут же опомнился и добавил, что, искренне говоря, сделал абстрактное заявление, поскольку с детства восхищается голубыми очами.
Миша возмутился: очи у Мишель, наоборот, карие! Как у лучших девушек в его родной Кахетии.
Услышав про Кахетию, Мао выразил удивление: никогда бы, мол, не подумал, что Чиаурели тоже родился во Франции.
Ши Чжэ сконфузился теперь за вождя. Которому, подмигнув мне, Миша поспешил объявить, что Кахетия не во Франции. Это улица в Ленинграде. Единственная, где всегда жарко. Как в бане.
Но никто не жалуется: в Кахетии живут только интеллигенты, которым известно, что восклицать в бане «Жарко!» неприлично. Как неприлично, например, жаловаться на потепление планеты.
Я снова рассмеялся.
Мао обиженно посмотрел на меня, но я объяснил, что сердиться на Чиаурели не надо, — он художник. Чиаурели улыбнулся и — в своё оправдание — поддержал меня:
— В кутаисском театре есть осветитель, который — когда Клеопатра жалуется по пьесе, что на душе у неё мрак, включает юпитеры. Но никто на него не сердится. Ни Цезарь, ни директор. Потому что он настоящий художник.
Ши Чжэ напомнил ему, что Мао тоже настоящий художник. На что Миша ответил, будто поэтому не виноват ни в чём и Мао.
Теперь рассмеялась Мишель.
Мне тоже захотелось сказать смешное. Не слишком ли много у нас невиноватых, спросил я. Особенно среди китайцев. И подмигнул француженке.
Она не подозревала, что я способен шутить — и юбку на поднятом колене потянула выше.
Ши Чжэ от этого совсем взбесился и очертя свою крохотную голову ринулся вдруг защищать вождя. Вскочил на ноги и заявил мне, что, искренне говоря, не знает даже, как перевести мои слова, поскольку не нашёл в них ничего смешного. И добавил ещё раз: «Искренне говоря!»