Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я свернул направо на тропинку, однако шел по ней недолго: довольно скоро она вывела меня к высокой белой стене, окружавшей — судя по видневшейся за оградой зелени — густо посаженные и разросшиеся тисовые деревья и кипарисы; отходящие от самой ограды, они мрачно толпились вокруг массивного креста, вкопанного, по-видимому, в центре на возвышении и раскинувшего свои черные мраморные крылья над кронами зловещего вида деревьев.

Я приблизился к этой стене, терзаемый любопытством: кому принадлежит столь основательно огороженный парк? Я обогнул угол ограды, предвкушая увидеть некий величавый особняк, и оказался возле огромных железных ворот; примыкало к ним небольшое строеньице, вероятно служившее сторожкой; раздобывать ключ мне не потребовалось: ворота были открыты. Я толкнул одну створку, и проржавевшие под дождями петли горестно застонали.

Вход был осенен густою листвой. Идя по дорожке, я видел с обеих сторон то, что на немом своем языке надписей и знаков исчерпывающе объясняло, в какую явился я обитель.

Это было пристанище, уготованное всем живущим; кресты, памятники, венки из неживых цветов — все словно говорило: «Протестантское кладбище».

Кладбище было достаточно большим, чтобы ходить по нему полчаса без однообразного гуляния по одной дорожке, и для любителей кладбищенских анналов тут было представлено великое множество всевозможных надписей. Здесь люди разной крови, разных языков и национальностей оставили свой прах для погребения, и здесь на камне, мраморе и бронзе были начертаны на английском, французском, немецком, на латыни имена, и даты, и послания, отдающие последнюю дань любви и поклонения. Тут англичанин воздвиг памятник над останками Мэри Смит или Джейн Браун и отметил его только ее именем. Там вдовец-француз затенил могилу своей Эльмиры или Целестины пышными кустами роз, за которыми виднеется небольшая табличка, где красноречиво говорится о неисчислимых добродетелях усопшей. Каждая национальность, племя, род скорбели по-своему — и как беззвучен был их общий плач!

Хотя шел я медленно и по мягкой дорожке, шаги звучали пугающе, поскольку единственно они тревожили всеохватывающую тишину. В тот день, будто уговорившись, уснули в своих покоях все ветра — северный ветер был покоен, южный хранил молчание, восточный не всхлипывал и западный не издавал ни шепота. В небе неподвижно висели сгустившиеся унылые тучи. Под деревьями же кладбища приютился теплый неподвижный полумрак, обступаемый стройными, безмолвными кипарисами и укрытый низко свесившимися и как будто замершими ивами; цветы, полуувядшие, но сохранившие красу, апатично ожидали ночной росы или дождя; могилы и те, кто в них покоился, лежали равнодушные к солнцу или тучам, к дождю или засухе.

Не в силах более выносить звуков собственных шагов, я вышел на дерн и медленно приблизился к деревьям; меж стволов как будто что-то шевельнулось, и я решил, что это упала сломанная ветка, поскольку по своей близорукости не различил никакой определенной формы, лишь уловил какое-то движение. Однако тут же на открытом месте мелькнула неясная тень. Я понял только, что это живое существо, причем существо человеческое; подойдя поближе, я увидел женщину, в раздумьях ходившую взад и вперед и, очевидно, мнившую, что она в абсолютном одиночестве.

Вскоре она опустилась на скамейку, с которой, возможно, недавно вскочила — это движение, наверно, и привлекло меня. Женщина сидела в скрытом деревьями месте; перед ней стояла белая оградка, посреди которой был врыт небольшой камень, и у подножия его виднелась свеженасыпанная земля. Я надел очки, тихонько подошел почти к самой ограде и прочитал на камне следующее: «Джулиана Анри, умерла в Брюсселе в возрасте 60 лет 10 августа 18**».

Я перевел взгляд на женщину, понуро сидящую передо мной и не подозревающую, что поблизости стоит другой человек; это была хрупкая юная фигурка в траурном одеянии из дешевой черной материи, в незатейливом креповом чепце. Я разом и увидел и почувствовал, кто это, и некоторое время стоял, не в силах шевельнуться, наслаждаясь этим открытием. Целый месяц я искал ее, но не нашел и следа и даже потерял надежду где-нибудь ее встретить. Я отказался от поисков и всего какой-то час назад тонул под накатившей на меня обескураживающей мыслью, что произвол судьбы и поток жизни навсегда унесли ее далеко от меня; и неожиданно, склонившись к земле под гнетом отчаяния, уныло глядя под ноги на заросшую травой дорожку кладбища, я увидел свой потерянный бриллиант, упавший, как выяснилось, на вскормленную слезами траву и спрятанный тисовыми ветвями, обросшими мхом и лишайником.

Фрэнсис сидела неподвижно, опершись локтем о колено и подперев подбородок, — я уже знал, что в такой задумчивой позе она долго могла пребывать без движения. Наконец она вышла из оцепенения и заплакала. Фрэнсис смотрела не отрываясь на имя, начертанное перед нею на камне: и сердце ее, несомненно, сжималось, как у всякого одинокого существа, скорбящего об умершем близком. По щекам ее скатывались слезы, которые она снова и снова вытирала платочком, из груди вырывались тяжкие вздохи.

Вскоре, однако, этот приступ отчаяния отпустил ее, и Фрэнсис опять утихла и замерла. Я мягко положил руку ей на плечо; как-то подготовлять ее к неожиданной встрече не было надобности: Фрэнсис не была ни склонной к истерикам, ни подверженной обморокам; конечно, резкий толчок испугал бы ее, но спокойное мое прикосновение лишь привлекло ее внимание, что мне и требовалось. И хотя обернулась она так быстро, как молниеносно осеняющая мысль, наверняка удивление, что кто-то вдруг вторгся в ее уединенность, успело мелькнуть у нее в голове и прилить к сердцу; она изумленно вскинула на меня глаза — взгляд ее тут же прояснился и засиял. Не успело отразиться на ее чертах удивление, как лицо засветилось живейшей радостью. Едва я отметил с горечью, что выглядела она бледной и изможденной, как ощутил несказанный восторг и преисполнился

воодушевлением и ликованием, и щедрый свет радости в моих глазах полился в глаза дорогой моей ученицы. Встреча наша была подобна тому, как после долгого и сильного ливня выглядывает ослепительное летнее солнце, и была горячее пылающего огня.

Я не выношу ту смелость и браваду, что отражаются в бесстыдном лице и свойственны бесчувственной натуре, но я люблю храбрость мужественного сердца, жар благородной крови; как дорог был мне свет лучистых карих глаз Фрэнсис Эванс, когда она открыто взглядывала на меня; как сладостны были ее слова «Mon ma^itre! Mon ma^itre!» [126] и интонация, с которой она их произнесла; как по сердцу был тот жест, каким она доверила свою руку моей. Она была дорога мне такой, какая стояла тогда предо мною, сирота без гроша за душой, в глазах сластолюбца лишенная шарма, для меня же — сокровище, драгоценнейшее в мире существо, мыслящее, как я, и чувствующее, как я; идеальное вместилище для моих еще не тронутых богатств любви; воплощение рассудительности и прозорливости, упорства и старания, самоотречения и самообладания — тех стражей, тех чутких хранителей, которым я страстно желал доверить все мои чувства; образец правдивости и достоинства, независимости духа и безупречной совести — всего благородного и высокого, что делает жизнь истинной и полной; скромный обладатель источников нежности и ясного, негасимого огня, источников подлинного чувства, подлинной страсти и душевной чистоты.

126

Мой учитель! (фр.)

Я знал, как глубоко и как неслышно бурлят эти ключи в ее сердце. Я знал, как опаснейшее пламя мирно горит под присмотром рассудка; вот оно высоко взметнулось, жар от него нарушил обычное течение жизни — и я уже видел, как рассудок подавляет мятеж и превращает неистовый костер в тлеющие угольки. Я доверял Фрэнсис Эванс и уважал ее — но когда я взял ее под руку и повел к воротам, то обнаружил в себе иное чувство, столь же глубокое, как доверие, и прочное, как уважение, и более горячее, пылкое, чем то и другое, — чувство любви.

— Итак, моя ученица, — сказал я, когда ворота закрылись за нами со скорбным скрежетом. — Вы снова со мной. После месяца поисков я уж никак не думал найти свою пропавшую овечку заплутавшей средь могил.

Прежде я никогда не обращался к ней иначе, чем «мадемуазель», и то, что я так заговорил, означало принять иной, новый для нашего общения тон. Ответ ее дал понять, что этот непривычный тон не раздражил Фрэнсис, не породил диссонанса в ее душе.

— Mon ma^itre, — отвечала она, — вы обеспокоили себя тем, чтобы меня отыскать? Едва ли могла я вообразить, что вас встревожит мое отсутствие, но я горько сожалела, что оторвана от вас. Я грустила из-за этого, но более тяжкое горе заставило об этом забыть.

— Умерла ваша тетушка?

— Да, вот уже две недели; и умерла она, полная горести и боли, которой я не в силах была унять; даже в последние часы своей жизни она все говорила: «Фрэнсис, когда я уйду, ты останешься одна-одинешенька, без родных, без друзей». Она так хотела, чтобы ее похоронили в Швейцарии; ведь из-за меня она уже в преклонных летах покинула берег Лемана и переехала — будто для того только, чтобы умереть, — в эту плоскогорную страну. Я бы охотно исполнила ее последнюю волю и перевезла б ее останки обратно на родину, но это невозможно; я вынуждена была положить ее здесь.

— Я полагаю, болела она недолго?

— Недели три. Когда она начала угасать, я попросила отпуск у мадемуазель Рюте, чтобы все время быть рядом с тетушкой и за ней ухаживать; меня с легкостью отпустили.

— Так вы вернетесь в пансион? — не удержался я.

— Видите ли, неделю спустя меня вечером посетила мадемуазель Рюте — я как раз уложила тетушку в постель; мадемуазель прошла в комнату к тетушке, чтобы с нею поговорить, и была, как всегда, предельно любезна и приветлива; после этого она пришла ко мне и просидела достаточно долго, а когда поднялась наконец, чтобы попрощаться, то сказала: «Мадемуазель, я долго не перестану сожалеть о вашем уходе из пансиона, ведь вы так превосходно наставляли девиц в рукоделии, что они достигли в этом истинного совершенства и нисколько не нуждаются в дальнейшем обучении. Другая учительница в ближайшее время займет ваше место и будет обучать девиц помладше — насколько уж сумеет, конечно, ведь она, по правде, не столь искусна, как вы; а вам, несомненно, следует подняться на ступень выше в своей профессии — уверена, вы везде без труда найдете школы и семейства, которые пожелают воспользоваться вашими удивительными способностями». Затем директриса выдала мне жалованье за последние три месяца. Я сказала м-ль Рюте — как ей, вероятно, показалось, излишне резко, — что она, значит, отказывает мне от места в своем заведении. В ответ на мой далеко не любезный тон она мило улыбнулась и объявила, что, дескать, отношения наши как работника и нанимателя на этом разорваны, но она надеется по-прежнему поддерживать со мною столь приятное знакомство и всегда будет несказанно рада видеть меня как свою подругу. Затем она сказала что-то насчет прекрасного состояния улиц и о том, как долго стоит замечательная погода, и удалилась в превосходном расположении духа.

Поделиться с друзьями: