Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ну и что? Какая разница? – отвечает Клара.

Она чувствует, что вот-вот задохнется. Дома все спорят до хрипоты. Отец, директор неологической [5] начальной школы Коложвара, вышел из себя, когда узнал про движение. Ян резко ответил, что, если дома он не получает «поддержки», наверное, ему и правда нужно как можно скорее последовать своему «призванию». Этими загадочными словами Эльза может поставить Клару на место.

– У него есть поддержка и призвание, – заключает она.

5

Неологическим (реформистским) иудаизмом называлось неортодоксальное течение венгерского еврейства. – Примеч. авт.

Клара долго смотрит на нее, не произнося ни слова. Если Эльза захочет отомстить, у нее есть козырь, но она приберегает его для особого случая. «Только как крайняя мера», – предупредил ее Ян. От Яна она знает, что сестра Клары – «полная идиотка» и даже, вероятно, осталась в классе на второй год. Но это не все: ходят слухи, что отец Клары торгует на черном рынке. Она слышала, как об этом говорят дома. Что значит «черный рынок»? Это большие неприятности. Но Эльзин отец – его хороший друг. Так что, возможно, стоит об этом промолчать. И вообще, не

надо торопиться оскорблять людей. Жаль, что ей испортили настроение. Если Клара скажет еще слово, она ее стукнет. Клара слабее, но у нее длинные ногти, которыми она может здорово поцарапать. Эльза поднимает на Клару свои светлые глаза. Она думает, что Клара – очень красивая девочка. «Давай помиримся», – предлагает она. Клара радостно соглашается. И вдруг условленный свист разрезает воздух. Эльза чуть не лопается от смеха. Она выбегает из квартиры, ноги несут ее сами, и она галопом скачет к своему «кавалеру», как говорит бабушка Роза.

13

Странно, как внезапно все это нахлынуло, когда она возвращалась домой в Тель-Авив из Бат-Яма. С тех пор прошло почти пятьдесят лет, и ей не удавалось вспомнить, что же тогда на самом деле случилось. Она помнила напряжение в ладонях и предплечьях, помнила, что сделала что-то странное. Нет, это позднее оно показалось странным, а тогда просто произошло. Чувство неловкости возникло десятилетия спустя, после того как она многократно отрицала всю историю; после того как поверила, что все забыла и у нее ничего не осталось; что все сгорело в страшном пожаре, уничтожившем ее тель-авивскую квартиру, когда огонь поглотил книги, фотографии, письма; что у нее больше нет ни одного материального свидетельства, за которое она могла бы уцепиться; после того как пыталась отыскать образы у себя внутри – и не находила ничего, прах к праху, – только тогда извлекла она из небытия это видение. Был поздний вечер, и родители, видимо, пошли проведать Адлеров. Может, прихватили с собой бабушку Розу. Ян уехал на несколько дней в летний лагерь и разрешил ей спать в его постели. Она была напугана, что-то ее разбудило – может, услышала какой-то шум снаружи и встала, сонная, чтобы проверить, в чем дело, закрыта ли дверь; а на обратном пути перепутала ванную комнату с уборной. Села на гладкий ободок, ухватилась за него руками и тут же почувствовала, что сзади нет спинки, что она куда-то соскальзывает; тогда она с силой качнулась к противоположной стене, вытолкнула себя из ванны, побежала в комнату и заснула глубоким сном. Она вспомнила, что как раз в те дни мальчики приняли ее в свое тайное общество, после того как она успешно выполнила несколько секретных заданий, о которых не рассказала никому – даже Яну, поверенному всех ее тайн, – и удостоилась права поучаствовать во встрече на крыше дома Януша близ школы, где они собирались разыскать ЧВЧП – так они зашифровали «человека в черном плаще», который преследовал их в городе. Низкорослый Альберт сказал своим густым баритоном, что человек этот замышляет их убить и его надо опередить. Сложность миссии испугала Эльзу, и она оперлась руками на груду кирпичей, наваленных перед их штаб-квартирой, чтобы успокоить сердцебиение. «Ты с ума сошла, – прокричал Альберт, – ты оставляешь отпечатки пальцев! Из-за тебя нас всех обнаружат». Она поспешно убрала руки и засунула поглубже в карманы. Ее тревожили дурные предчувствия, а также реакция Альберта. Пока она размышляла, что делать, Юшка, правая рука Альберта, ударил ее в глаз кулаком. Она поклялась мальчикам, что ни за что их не предаст, что они могут полностью на нее положиться; когда она вернулась домой, левый глаз обрамлял багровый овал, но она наотрез отказалась рассказать правду, соврав, что играла в мяч и ударилась о перекладину ворот. Боялась ли она проговориться во сне? Разбудил ли ее этот страх? Или же всему виной напряжение, которое витало в доме в преддверии неизбежного отъезда Яна? Они понимали, что предстоит долгая разлука, хотя больше не говорили об этом – может, поняв, что речь идет об отрезке времени, о котором сказать нечего, ибо невозможно его представить; в его рамках сложно строить планы, он отличался от всех единиц времени, которые были известны ей и, по всей видимости, ее родителям. Предстоящий отъезд будоражил воздух, и отец с Яном сложили оружие, как старые вояки. Отец старался внимательно выслушивать планы «молодых пионеров», как он их называл, насчет Эрец-Исраэль и за порогом дома с гордостью рассуждал о независимости и решимости своего сына; «Парень что надо», – говорил он у Яна за спиной. Почему-то это ее не успокаивало, сама суть их разногласий была для нее невыносима; Ян уезжал – это свершившийся факт, и этот факт означал, что кто-то не может ужиться с кем-то, что кто-то должен сдаться и уйти. Так она поняла, что в жизни есть несовместимые вещи и компромисс между ними невозможен. Ян объяснил Эльзе, что отец и мать не могут смириться с его правдой, а он – с их. Родители неизменно отождествляют себя с властями, потому что такая установка поддерживает их собственную власть; к тому же они ошибочно полагают, что нам, детям, нужны авторитеты, без которых мы не станем людьми.

– Ты для меня авторитет, – сказала ему Эльза.

– Верю, – улыбнулся он. – Но надеюсь, что однажды ты против меня восстанешь.

«Способна ли я на бунт?» – спрашивала себя Эльза. Она не раз слышала, как отец говорит матери, что сомневается насчет всей этой сионистской идеи. Ни за какое «духовное богатство», не говоря уже о богатстве материальном, он бы не потащился куда-то, бросив все, что они нажили. «И чего же особенного вы нажили?» – насмешливо спрашивал Ян. Он не мог поверить, что можно так цепляться за свой «дом» вопреки царящим вокруг антисемитизму и террору. Но Эльза не сомневалась, что для нее и родителей это место действительно было домом. Непонятно, как можно оставить его да еще отправиться так далеко.

– А вдруг ты об этом пожалеешь? – спросила она Яна.

– Когда подрастешь, ты ко мне присоединишься, – пообещал он. – Ты не сможешь здесь долго оставаться.

Так вот, на следующее утро обнаружилось, что она случайно справила нужду в ванну. Папа хлопотал в тесной ванной комнате, включив воду в полную силу, а мама стояла у него за спиной и во всех подробностях описывала душераздирающую картину. «Какой запах стоял, когда мы вернулись от Адлеров, – сказала она. – Кто это сделал? Не поверишь, как будто лошадь какая-то». И она сделала волнообразный жест рукой, будто показывая, как это выглядело, и в движении этом сливались удивление и отвращение.

– Клянусь, это не я, – пришибленно пробормотала Эльза, однако следов взлома в квартире не было.

– Признайся, что ты.

– С чего это? Мне не в чем признаваться.

Мама устало вздохнула и принялась надраивать ванну, которую и так уже мыла накануне, а затем вернулась в комнаты подметать и вытирать пыль. Отец передал в распоряжение «министра внутренних дел», как он называл маму, все домашние заботы. Не считая дней рождения, на которые

в виде исключения собирали много детей, Эльзе разрешалось приглашать к ужину только одну подругу зараз – и то при условии, что сразу после еды они отправятся в кухню к раковине, подняв руки в жесте, означавшем не то приветствие, то ли капитуляцию, а на самом деле – чтобы не размазать масло по стульям и не заляпать стены, осквернив таким образом идеальную чистоту, которую мама поддерживала постоянной уборкой, приносившей ей душевное успокоение. Эльза вспомнила устраиваемые мамой скандалы по поводу «вульгарных плакатов», которые Ян осмелился повесить «у нее дома». Ян отбивался. Он говорил, что его комната – это его крепость и у мамы нет права вмешиваться в то, что происходит за ее порогом. «Ты все равно не достигнешь совершенства, – дразнил он ее. – Полнейший порядок означает отсутствие жизни». Он шептал на ухо Эльзе, что эти бесконечные уборки – не что иное, как мамин протест, что мама борется с жизнью, ища способ свергнуть ее власть над собой. «Но что это за власть такая? И зачем с ней бороться?» – недоумевала Эльза. Ян ответил, что, по его мнению, мама борется с жизнью, потому что у нее нет почвы под ногами.

Она вспомнила, что избегала споров с мамой и старалась во всем ей потакать – только бы та не кричала. Не потому, что мама кричала чаще других матерей – когда госпожа Адлер распекала своих дочек, слышно было даже на площади, – но потому, что мамин крик был иного рода: в нем слышалось настоящее отчаяние, и это заставляло Эльзу трепетать от ужаса. Казалось, гневными криками мама скрывала свою истинную трагедию, чтобы та не вышла на поверхность; может, она тяжело переживала тоскливое безделье или обиду на бабушку Розу, забота о которой легла на ее плечи с того дня, как бабушка овдовела, – Эльзе тогда было семь. На ее вопрос, почему мама обслуживает бабушку Розу, папа ответил, что так дочь должна относиться к своей матери: «В этом смысл заповеди “Чти отца и мать своих”». Но Эльзе казалось, что мама так поступает из чувства долга и на самом деле не любит бабушку Розу; сердцу не прикажешь. Это осознание причинило ей боль: а что, если мама точно так же руководствуется долгом по отношению к папе и даже к ней? И хотя она подозревала, что к ним мама относится иначе, но не была уверена наверняка. Иногда мама сердилась на папу, на Яна или на нее, но, может быть, ее гнев – свидетельство безусловной любви? «Безусловной любви не существует, – заметил Ян. – У любви всегда есть условие. А тот, кто считает по-другому, витает в пустых романтических грезах. Если не можешь объяснить себе, почему кого-то любишь, то, скорее всего, ты любишь просто потому, что хочешь любить. Любишь любовь саму по себе». Она смотрела на него горящими глазами. Ей нравилась эта идея – любить любовь.

Она знала, что, когда Ян уедет, она останется одна с мамой, папой и бабушкой Розой и не будет никого, кто мог бы ее от них спасти. Бабушка маму не уважала, слушала вполуха, недоверчиво качая головой, говорила с ней насмешливым тоном, как будто все время ее осуждала и даже, возможно, стыдилась. Но мама не обращала на это особого внимания, как будто давно привыкла к бабушкиному поведению, отвечала сухо и по делу, и лицо ее лишь изредка омрачала тень недовольства. Неясно, слышала ли мама то же, что и Эльза, замечала ли бабушка направленные на нее взгляды внучки, размышлявшей о том, как встать между ними и доказать, что мама гораздо важнее бабушки. Она гадала, случалось ли этим двум женщинам хоть раз поговорить по душам, мог ли такой разговор вообще состояться в их доме, где бабушка только и делала, что приказывала, как будто лучше знала, что хорошо, а что плохо.

Мама происходила из ортодоксальной семьи. Когда дошли слухи, что румынские власти собираются закрыть еврейскую среднюю школу, прекратив тем самым сотрудничество между ортодоксами и неологами, бабушка Роза принялась убеждать маму отдать Эльзу в религиозную школу. Отец, который тоже считал, что мама чересчур потакает бабушке, наотрез воспротивился этой идее. Он считал, что это «перегрузит девочку и приведет к конфликту с нашим образом жизни». «Ты же сама отдалилась от них», – напомнил он маме. И правда: такая школа не подходила свободолюбивой и любознательной Эльзе, могла ввергнуть в депрессию или, хуже того, сделать из нее фанатичку, потому что «такова природа этих процессов. Ты видела, во что превратился Глазнер-младший, когда занял место Глазнера-старшего! Дети склонны впадать в крайности – либо они попросту слабые и недалекие». А дочка его была далеко не слабая. Он боялся, что может случиться с их семьей, если они вдруг разделятся на ортодоксов, неологов и сионистов и у каждого будет по своей микве, мяснику и Торе.

– Но это хоть как-то ее ограничит, – настаивала мама. – Ей нужны рамки. Нельзя же целый день резвиться.

– Пусть играет, если ей хочется. Еще успеет стать серьезной.

Позднее она назвала то утро «утром после». Оно напоминало все предыдущие утра. Эльза тогда училась в третьем классе. Учителя были ею довольны, хотя и жаловались, что она дерзит и на все имеет свое суждение; а в те редкие моменты, когда не высказывает мнения обо всем подряд – оценках, ортодоксах, Боге (она слышала, как мать передразнивает ее перед отцом: «Вот как разговаривает твоя дочь», – и приводит в пример несуразные фразы, которых Эльза раньше времени нахваталась от взрослых), – хихикает ни с того ни с сего и по цепной реакции заражает остальных детей в классе, пока учительница не выставит ее в коридор, чтобы она успокоилась. Все вызывало у Эльзы смех: бочкообразная фигура учительницы, ее голос, похожий на жабье кваканье, смех других детей, свист Яна, когда тот неожиданно нагрянет с визитом. «По мне, так пусть всю жизнь смеется», – говорил папа. За порогом дома она частенько теряла над собой контроль и злилась. Порой сама не понимала, что на нее нашло. Учительница Лея, которая преподавала Тору, написала ей в выпускном альбоме во втором классе: «Ты нежный цветочек, когда не сердишься». Что такого увидела в ней учительница Лея? Какое послание передала этими странными словами, которые так запали в сердце, что она запомнила их наизусть? Эльза подозревала, что должна опротестовать их филигранную правду, которую расшифровала лишь отчасти. Но с воспоминаниями не поспоришь, не предъявишь им претензий – по крайней мере уж точно не тому эпизоду, когда долговязая Сонечка из параллельного класса написала ей поздравление в праздник Рош га-Шана: «Эльза, хорошего года! Желаю радости, света в окошке и любви хоть немножко». И Эльза удивилась вслух:

– Почему ты написала «любви хоть немножко»?

– Для рифмы, – ответила Сонечка.

В то утро она не могла понять, почему у нее такое ужасное настроение. Возможно, она впервые столкнулась с тем, что впоследствии определила как «цену душевного спокойствия», своего рода шаткого равновесия, которое позволяло жить в устойчивом, уверенном ритме; этот ритм сбивался только при столкновении с эмоциями и желаниями других людей – и поскольку сама она давно почувствовала в себе жажду жизни, то не могла не заметить пропасти, внезапно разверзшейся между ней и другими. Кроме того, постепенно она осознавала, что слова родителей сотворяют ее заново – так же как их тела сотворили ее тело.

Поделиться с друзьями: