Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене
Шрифт:
Да, конечно, сенсимонизм — за освобождение рабочего класса, уничтожение нищеты, плановое руководство промышленностью, но в то же время — никакой революции, безмятежное примирение классов. Это был мечтательный социализм. Принято называть его утопическим. Он сменил в сознании Герцена «последекабрьский» либерализм ребячьих лет.
Ну, а Фурье? Этот бог нескольких поколений революционеров? Герцен познакомился с его учением, прочтя статью Трансона в «Revue Encyclop`edique» [3] . Произошло это в 1833 году, а статья появилась в февральском номере за 1832 год.
3
«Энциклопедическое обозрение» (фр.).
— Год
Фурье пленял его не только новизной и смелостью мысли, но и самим способом изложения. Фурье остроумен. Чего стоит одно только его блестящее положение: «В цивилизации бедность порождается самим избытком»! А описывая буржуазное общество, Фурье достигает сатирической силы Свифта и Рабле. Однако иногда и мельчит. Это когда он ударяется в психологию. Он взрезает душу человека. Он находит в ней двенадцать страстей. Он перечисляет их в своем сочинении «Теория четырех движений и всеобщих судеб». Это — осязание и честолюбие, обоняние и страсть к интриге, зрение и чувство отцовства и так далее. Он призывает объединяться в социалистические коммуны — фаланстеры. Они возродят павшего ангела, то есть человечество.
В этих фаланстерах — Фурье был увлечен точным бухгалтерским исчислением — 5/12 доходов фаланстера за труд, 3/12 за талант. Как видите, в знаменателях этих дробей та же дюжина страстей. Все затруднения человек будет преодолевать своей гордостью.
Фурье тоже против революции. Он обращается к капиталистам за денежной поддержкой для организации социалистического общества. За это он обещает им нетрудовой доход — 4/12 от доходов фаланстеры. И этот умный человек всю жизнь ждал, ослепленный собственной теорией, что вот сегодня — и именно почему-то в полдень — откроется дверь его квартиры и войдет миллионер, который, умиленно улыбаясь, отдаст ему свое огромное состояние для построения социалистического общества по модели Фурье.
Нет такой идеи, которая не увлекла бы какое-то количество людей. Проницательный, реалистический гений Герцена, склонный подмечать все смешное и нелепое, не остался безучастным к некоторым сторонам учения Фурье. Герцен замечает в своем дневнике: «У Фурье убийственная прозаичность, жалкие мелочи и подробности, поставленные на колоссальном основании».
Пожалуй, если не длительнее, то глубже всего владел помыслами Герцена англичанин Роберт Оуэн. Самый образ его завораживал Герцена. Насаждавшиеся Оуэном социалистические общины, ячейки будущего общества, выглядели привлекательнее монастырски-бухгалтерских фаланстеров Фурье. Увлечение Герцена личностью Оуэна долго не проходило. В конце концов уже в зрелые лета Герцен написал о нем этюд. Блестящий! Лев Толстой восхищался им. И все же в Оуэне, как и в Сен-Симоне и Фурье, было что-то просветительское. Как и они, Оуэн был против революции и за добровольное примирение классов. Он даже в благотворительном ослеплении своем обращался со своими филантропическими затеями к Николаю I и Луи-Филиппу. Явное огорчение по поводу заблуждений благородного человека чувствуется в словах Герцена:
«И Роберт Оуэн звал людей семьдесят лет кряду и тоже без всякой пользы».
Герцен тогда точно нащупал основное заблуждение Оуэна. Он называет его «ошибкой любви и нетерпения, в которую впадали все преобразователи и предтечи переворотов — от Иисуса Христа до Томаса Мююзтера, Сен-Симона и Фурье».
И все же, когда в 1852 году Герцен лично познакомился с Оуэном, он испытал чувство, близкое к благоговению.
«…Если б я был моложе, — вспоминает он об этом волнующем моменте, — я бы стал, может, на колени и просил бы старика возложить на меня руки».
Роберту Оуэну было в ту пору восемьдесят один год. Герцену — сорок.
Но никогда ни о Сен-Симоне, ни о Фурье, ни даже о своем любимце Оуэне не говорил Герцен так, как о Гегеле:
«Дочитал вторую часть Гегелевой „Энциклопедии“… гениальные мысли, заставляющие трепетать, поразительные простотою, поэзией и глубиной, рассеяны везде».
В те годы, раньше и позже, были распространены насмешки над тяжеловесностью языка Гегеля. Они достигли даже театральной сцены. В водевиле, например, «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» высмеивалась, конечно, не сама гегелевская философия — на
такие теоретические высоты водевиль не посягал, — но своеобразная терминология. Между прочим, Герцен предполагал, что философия Гегеля — эта, как он ее называл, алгебра революции — намеренно дурно формулирована, то есть как бы зашифрована.Сам Герцен пишет о ней своим, несравненным точным и образным языком, сообщающим философским утверждениям силу и блеск художественного произведения:
«…Всякое положение отрицается в пользу высшего… только в преемственной последовательности этих положений, борений и снятий проторгается живая истина… это ее змеиные шкуры, из которых она выходит свободнее и свободнее».
Гегель не был для Герцена одной из модных новинок европейской мысли. И философия — лишь университетским предметом. Он говорил о Гегеле, придавая звучным своим голосом особую выразительность словам:
— Прострадать феноменологию духа, исходить горячею кровью сердца, горькими слезами очей, худеть от скептицизма, жалеть, любить многое, много любить и все отдать истине — такова лирическая поэма воспитания в науку.
Однако Герцен вовсе не лежал в прахе у ног Гегеля и не расшибал себе лоб в гегельянском экстазе. Его, например, не устраивали, а по живости его натуры просто бесили отступления Гегеля в идеализм. И когда Гегель пишет: «…лишь идея существует вечно, потому что она есть в себе и для себя бытие… во времени природа является первым, но абсолютным prius’oм… тот абсолютный prius [4] есть последнее абсолютное начало, альфа есть омега», то Герцен взрывается бурным протестом:
4
…prius — прежде, сначала, раньше (лат.).
— А я так начинаю с Гегелем ссориться, что он на все натягивает идеализм.
Кучка бессильных
…Состояние совершенного бесправия, горячечное состояние какой-нибудь Испании, например, по крайней мере заставляет прощать бесправие в вихре, в борьбе партий, в взаимной опасности; а здесь отобрали кучку бессильных и бьют их, сколько душе угодно, опираясь на огромную кучу оторопелых или слабоумных.
Но довольно колобродить по немецкой философии. Приглядимся попристальнее к этим молодым людям.
Даже самой одеждой они старались выразить протест против тирании самодержавия: трехцветный шарф — цвета французской республики, черный бархатный берет — в подражание венскому студенту Карлу Людвигу Занду, заколовшему кинжалом литератора, а по совместительству секретного царского агента Августа Коцебу.
Однажды небольшая компания, не герценовская, совсем другая, собралась на вечеринку у братьев, носивших странную фамилию Скаретка. Друзья — там был поэт Соколовский, художник Сорокин, отставной офицер Ибаев, чиновник Уткин — удивились тому, что на столе необычно много вина. Один из братьев, отставной поручик Иван Скаретка, объяснил, что сегодня высокоторжественный день его ангела, то есть, попросту говоря, именины. Друзья не знали, что вино куплено на деньги, отпущенные для этой цели полицией, и что в комнате за ширмой притаился сам московский обер-полицмейстер Цынский. Провокация удалась. Когда друзья, основательно нагрузившись, затянули песню, сочиненную Уткиным:
Боже! Коль силен еси, Всех царей во прах меси..Из-за ширмы вышел обер-полицмейстер, и друзей немедленно подмели. Пошли обыски. У Соколовского нашли письма Сатина, у Сатина — письма Огарева, у Огарева — письма Герцена.
На следующий день после этого полицейского спектакля Герцена разбудил камердинер Огарева. Спросонья Александр не сразу сообразил, где он, как сюда попал камердинер Огарева и что он говорит. Через минуту все понял: Огарева взяли. Почему? Вот этого он не понимал. Впрочем, в эту пору повышенной подозрительности могли укатать человека просто за вольные разговоры. А уж их-то ни Ник, ни Александр никак не чурались.