Удивительная жизнь Эрнесто Че
Шрифт:
21 ноября 1940 года. Сегодня утром я оставил часы на столе. Я всегда кладу их туда перед сном, положил и вчера, а сегодня забыл надеть. Я целый день провел на болотах, брал пробы и все время думал: «Как бы не украли…» Дверь в дом не запирается, вот и посмотрим, что будет. Я очень дорожу этими часами, отец подарил их мне на бар-мицву. Часы фирмы «Ланге» никогда не ломались и идут абсолютно точно.
Когда я вернулся, часы лежали на столе. Они остановились в 15.11. Теперь я отлучен от времени. Интересно, как узнаёт время Кармона?
17 декабря 1940 года. Сегодня приезжал Дюпре. Раньше я никогда с ним не разговаривал, разве что здоровался и прощался, а теперь счастлив
Он привез газеты и сказал, что я очень вовремя уехал. В Алжире арестованы тысячи евреев, в остальном жизнь идет своим чередом. Они с женой посмотрели «Грозовой перевал» [81] , отличный фильм. Дюпре сказал, что меня считали нелюдимым, но теперь он видит, что это не так. Вообще-то, он прав. Я трудно схожусь с людьми.
Дюпре выгрузил продукты и лабораторный материал. Я ему помогал, и он это оценил. Я спросил, не раздражает ли его отсутствие Кармоны, и он сухо буркнул: «Чем реже я вижу этого типа, тем лучше себя чувствую». Выяснилось, что они общаются, оставляя друг другу записи в тетрадке, которая хранится в стойле.
81
«Грозовой перевал» – крупнобюджетная экранизация романа Эмили Бронте, осуществленная в 1939 г. режиссером Уильямом Уайлером. Главные роли в фильме исполнили Мерл Оберон и Лоуренс Оливье.
Туда же Дюпре вкладывает деньги, – оказывается, работающим на стройке местным платят жалованье. Дюпре объяснил, что другой работы в округе нет, только институт нанимает берберов и кабилов. Они трудятся за небольшие деньги и еду. На пятьдесят франков семья может прожить целый месяц! Дюпре говорит, если платить этим людям больше, они через какое-то время уходят. Работающие на стройке находятся в привилегированном положении, остальные пухнут с голоду.
Я подготовил для Сержана отчет о проделанной работе, Кармону не упомянул ни словом. Думаю, он поймет почему.
Перед отъездом Дюпре я узнал у него время, но сразу часы не поставил – нужно было убрать оборудование, а потом уже было глупо выставлять часы наобум.
19 декабря 1940 года. Возможно, я схожу с ума. Я слышу голоса. Не все время. Но часто. Женщина поет высоким, чуть гнусавым голосом. Не знаю, реален он или это плод моего воображения.
31 декабря 1940 года. Вообще-то, я пишу эти строки вечером 1 января 1941-го. Я готовился встречать Новый год в одиночестве. Не так-то легко веселиться, питаясь одними только воспоминаниями о веселых алжирских застольях. Как мои друзья проводят эту особенную ночь? Празднуют? Пошли танцевать к Падовани? Или остались дома, чтобы в эти смутные времена быть поближе друг к другу? Сказать, что мне не хватает Нелли и Кристины, значит ничего не сказать. Я все время о них думаю. Бог весть, свидимся ли мы когда-нибудь снова…
Я готовил себе рис с помидорами, и тут в дверь постучали. «Кармона», – подумал я, открыл дверь и увидел старого араба с повязкой на глазу, вид у него был очень испуганный. На вполне приличном французском старик сказал, что я должен пойти с ним. В саманной хижине, на кошме, лежал умирающий мальчик. Живот у него вздулся так чудовищно, как будто он проглотил тыкву. Легкое прикосновение заставило его закричать от невыносимой боли. Увеличенная селезенка выпирала из подреберья и была твердой, как деревяшка. Ребенок – на вид лет четырех-пяти – бился в конвульсиях. Я был бессилен. Не только я – все врачи мира. Лекарства от этой болезни не существует. Четыре женщины, сидевшие на корточках вокруг мальчика, молча смотрели на меня. В доме было так тихо, что я слышал, как потрескивает разведенный на земляном полу огонь. Старик спросил, можно ли спасти его внука, и я не стал лгать. Он перевел мои слова женщинам, и они зарыдали. У меня в лаборатории не было никакого средства, чтобы облегчить страдания мальчика, аспирин на этой стадии болезни бесполезен. Я намочил вату в эфире, поднес к ноздрям ребенка, и он впал в забытье. Я держал его за руку. Он дважды просыпался и как-то странно смотрел на меня. Кажется, ему совсем не было больно. Он умер вскоре после трех, так тихо, что мы и не заметили.
Они ушли. Старик нес на руках тело ребенка, завернутое в одеяльце. Если я все правильно понял, их кладбище находится довольно далеко от станции. Кармона тоже был в этой траурной процессии. Через пять минут они скрылись из виду.
Я сделал запись для Сержана. «Вы послали меня в это место, чтобы я выполнял работу для института. Если хотите, чтобы я остался, снабдите меня настоящей аптекой. Какой от нас толк, если мы даже не можем облегчать страдания».
11 января 1941 года. Старика зовут Али. Во время Первой великой войны он два года воевал во Франции, потерял глаз в Дуомоне и получил медаль, которой очень гордится. Его внука звали Белькасем. За два года в семье умерли трое малышей. Когда-то давно двое детей Али тоже умерли от малярии. Он – потрясающий человек. Никогда не жалуется. Не показывает своей печали. Улыбается, шутит. У него есть работа, и ему за нее платят. Он может прокормить семью. Они живут в чудовищных, средневековых условиях, но Али говорит, что другим приходится еще хуже. Сын Али, отец малыша, пошел на войну, от него давно нет вестей, но Аллах велик…
Мы с Али говорим друг другу «ты».
Я расспрашиваю его о Кармоне, он притворяется, что не слышит, я не отстаю, он качает головой или что-то бурчит в сторону. На вопрос, почему Кармона одевается как араб, Али говорит, что шаровары куда удобнее брюк, и советует мне убедиться самому.
Али называет меня своим другом. Вот уж не думал, что сведу здесь с кем-нибудь дружбу…
Спросил Али о голосе, и он кивнул: «Да, здесь все его слышат. Время от времени. Это дует ветер с Атласских гор».
25 февраля 1941 года. Я уже десять дней провожу антималярийную профилактику по программе Сержана. Хинин выдается всем окрестным обитателям: тех, кто болен, он будет лечить, на остальных подействует как вакцина. Похоже, сорок сантиграммов хлоргидрата хинина – та самая, правильная доза. Если доза выше, часто появляются боли в желудке, нарушается слух, а в некоторых случаях возникает чувство легкого опьянения. Больше всего времени уходит на изготовление двадцатисантиграммовых драже в оболочке из тридцати сантиграммов сахара. Дети их обожают, им я даю десять сантиграммов (самым маленьким – пять). Каждодневная раздача лекарства отнимает массу времени, но по-другому ничего не выходит.
Али очень мне помогает, без него я бы точно запутался в лабиринте болот. Во время «санитарного обхода» он переводит и провожает меня в другой поселок, где живет около пятнадцати семей. Старики в лохмотьях, женщины, куча ребятишек обретаются в пыльных палатках. Мужчины либо служат в армии, либо работают на стройке. Нищету, подобную этой, трудно даже вообразить. Дети постарше одеты в немыслимую рванину, груднички и малыши до двух лет играют голышом в грязи. Колодца поблизости нет, и воду берут из болота, куда стекают нечистоты. Бессмысленно лечить людей, живущих в подобной клоаке. Нужно переселить их на станцию, где у них будет чистая вода и врач, а я смогу лечить и не тратить два часа на дорогу туда и обратно. Али уверяет, что ничего не выйдет, эти люди – кабилы, дробильщики камней, у них никогда не было домов, только палатки. Сам Али – бербер, а берберы и кабилы не уживаются вместе. Я попытался настоять на своем, и он ответил, что ничего нельзя изменить. Женщины этого племени даже не носят чадру. Кабилов можно лечить, но жить с ними вместе нельзя. Они берут у нас то немногое, чем мы владеем, и исчезают через неделю или через три месяца – зависит от обстоятельств.