Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Сарделечка, эх… Сарделечка, мокрая, тусклая такая, один бочок беленький, кишочки с концов оборванные, оттуда розовое мясцо варененькое, эх. Мы вилочку в нее — чпок. Горяченькое брызнуло, ля-ля-ля, расперло, развалило ее бедную, и шкурочку мы с нее аккуратно так снимаем. Мохнатая внутри шкурочка, ее мы потом, потом… Вот голенькая, мяконькая, парок от нее — тарари-рарарам, — горчичной чуть-чуть пометили кончик — и ам. У. Эх, сарделечка! Жаль мне тебя. Ты мокренькая, ты толстенькая…

— Ту райт, ту роут, ту риттен… — радостно подпевала ему Прохорова — третья парта слева — и тянула руку к потолку: меня спросите, меня. Вечно она тянет руку, а вызовут — ни бе, ни ме.

Вдруг Прохорова выпрямилась и, не разжимая

губ, тоскливо сказала:

— О господи. Ну, что ж я такая глупая, что ж я такая глупая? Неужели это на всю жизнь?

Я прислушался.

«Мамочка, миленькая, — думала Прохорова, не переставая, однако, тянуть руку, — не ругай меня, мамочка, что я могу с собой поделать, если я не понимаю ничего. Все понимают, а я не понимаю. Только бы не спросили, только бы не спросили, мамочка, не сердись.»

Мне стало неловко, и я поспешно повернулся лицом к Ивановой. Краем уха зацепил голос Морева. Морев уже кончил сочинять свой ответ и бормотал что-то житейское.

— Братика накормить — раз, пеленки постирать — два, вынести мусорный бак — три, потом в прачечную, потом выключатель на кухне поставить, а суп все это время варится, варится, пеленочки сохнут. Хорошо!

Это было настолько непохоже на Морева, что я оглянулся проверить. Но нет: это была именно его волна. Морев сидел с лицом озабоченного бездельника, и никто, кроме меня, не угадал бы, о чем он сейчас думает.

А со стороны Ивановой не доносилось ни звука. Мало того, что я ее не слышал: она экранировала мысли других как будто была сделана из свинца.

Я смотрел на Иванову, не отрываясь. Она спокойно сидела, положив обе руки на парту (пожалуй, у нее одной сохранилась эта привычка с первого класса) и глядя не на англичанку, а чуть в сторону от нее (чтобы не нарываться на вызов, многие учителя особенно молодые, этого не любят), безмятежно ждала ответа. Все в ней было прекрасно: профиль, пробор, темно-синее платье (в форме она не ходила с начала этого года) — только мысли ее до меня не доходили, их забивал Пелепин.

Тут Иванова почувствовала мой взгляд и негодующе обернулась. Увидела меня в очках, брови ее поднялись, она толкнула локтем соседа и фыркнула. Я поспешно отвернулся — и попал на волну Снегова. Снегов, морщась, смотрел в окно, у него было лицо страдальца и поэта.

«Выхожу на прямую к воротам, — мыслил Снегов, — слева Рагулин, справа Кузькин, впереди никого нет. Ворота пустые: они взяли шестого полевого, ну что ж. Их право рисковать, наше право — улыбаться спортивному счастью. Давай! — говорит Рагулин. И — шайбу мне. Я — раз по ней, понеслась, запрыгала, как кошка. Подскочила — мимо ворот, подкатываю, досылаю. Гол. Вынимаю сам из ворот, бью — еще гол. Опять вынимаю, опять бью — еще гол, еще. Трибуны визжат, шведы обалдели. Стоят вдалеке и не решаются подъехать. А я вынимаю и бью, вынимаю и бью, спокойно так, красиво. Давай, браток, — кричит мне Рагулин, — давай!»

Я зазевался, должно быть, и не заметил, как меня засекла англичанка.

В реакции у нее было четыре этапа. Сначала она краснела, и глаза ее наполнялись слезами. Потом демонстративно отворачивалась и старалась не замечать. На третьем этапе она, наоборот, начинала смотреть в упор и иронически улыбаться, сильно при этом бледнея. В чем заключался четвертый этап, нам было неизвестно, так как никто пока еще дела до него не доводил.

Видимо, мы с ней прошли уже все три этапа, потому что, когда я о ней вспомнил, она смотрела на меня, хрустела пальцами и молчала. Класс молчал тоже, класс даже перестал думать: все ждали, каким же будет четвертый этап.

— Лисн ту ми, Карпенко, — сказала наконец англичанка, — ит из э бэд джоук, белив ми.

И

снова замолчала. Я ничего не понял, но содрал с лица очки и медленно встал. Весь класс смотрел на меня с любопытством, ожидая хохмы. Иванова тоже, она заранее приготовилась смеяться, это видно было и без очков. Один Пелепин поднял на меня бессмысленный взор и снова погрузился в свои фантазии. Да Снегов посмотрел презрительно и отвернулся к окну.

— Джоук — значит «шутка», — громко объяснил Морев. — Карпенко у нас джокер в нашей колоде. Есть тузы, есть вальты, дамы, а есть джокер.

Он готов был еще порассуждать вслух на эту тему, но англичанка побледнела еще больше и спросила меня:

— Хау вилл ю эксплейн ит, Карпенко? Ар ю илл?

— Ноу, ай эм нот, — с натугой сказал я. — Май айз ар илл. Зэй донт си велл.

Англичанка посмотрела на меня пристально, не смеюсь ли я, но мне было не до смеха, и она успокоилась.

— Ну, хорошо, — сказала она по-русски. — Садитесь и можете надеть ваши очки, если вам без них трудно. Бат зэ ансвер ов Карпенко контейнз уан мистейк. Уэар из ит?

Прохорова подпрыгнула за своей партой и потянула вверх руку. Класс недовольно зашуршал страницами, а я сел и, поколебавшись, снова надел очки. Мне было очень неловко перед англичанкой, но не надеть очки после разрешения было тоже неловко. Опять заверещало, запищало, защелкало у меня за ушами, забормотал Пелепин, забубнил Морев, но все это было мне уже неинтересно. Мне было неинтересно даже, что думает обо мне Иванова: возможно, подумал я, она вообще ничего ни о ком не думает, сидит и смотрит — и все. Я ерзал за своей партой и переживал. Так вот он какой, этот четвертый этап: лишь бы над ней не смеялись. А я-то сижу, как дурак, в своих желтых очках и пример подаю: действительно джокер. Чего доброго, с аквалангами станут на урок приходить, а то и в плавках: с Морева станется. Мысли вздумал читать, а что с ними делать, с чужими мыслями? Сама идея вдруг показалась мне нечистой. Ну, хорошо, узнаю я, что думает обо мне Иванова, если думает вообще, а потом? Допустим, влюблена в меня по уши, страдает и видит меня во сне. Так что же я, шантажировать ее стану? Или ходить за ней по пятам и вздыхать? А то еще можно писать ей записки с намеками (мол, тот, кто тебя интересует, ждет там-то и там-то, давай приходи) или просто глупо подмигивать. Возможно, Морев на моем месте повел бы себя именно так.

Но я-то знаю ведь, что со мной будет: мне стыдно будет показаться ей на глаза, в другую школу переведусь, тем дело и кончится. Это еще я взял наилучший вариант, фантастический, невозможный. А если допустить, что она ко мне равнодушна или терпеть не может? Нет, выбросить эти дурацкие очки и не мучиться дурью, как говорит моя мама.

И тут по ослиной логике мне до смерти захотелось узнать, что думает обо мне англичанка. Ну, болен я или комедию играю, способный или неспособный. Я поднял на нее глаза (она стояла у доски и объясняла «перфект континиус») и тут же быстро снял очки: это было дешевое, базарное, недостойное любопытство. Но англичанка заметила это. Она посмотрела на меня ласково и показала глазами: наденьте, наденьте, ничего, вы мне вовсе не мешаете. Должно быть, у очков моих был действительно болезненный вид, он вызывал у нее сочувствие.

— Вам плохо, Карпенко? — спросила она по-английски, не помню уже, как.

Я пробормотал что-то в ответ, покраснел весь, как райское яблочко, протер стекла своих злосчастных очков и снова надел.

Но сделал это не в добрый час, потому что дверь распахнулась, и в класс быстрым шагом вошел директор. Директор наш был человек неожиданностей, он целыми днями метался по школе в поисках беспорядка. Его можно было застать в мужской уборной, в буфете, в физкультурном зале. Он всюду врывался и заставал врасплох. Все, грохнув крышками парт, вскочили, я — вместе со всеми, конечно, не успев даже сорвать с носа очки.

Поделиться с друзьями: