Удивление перед жизнью
Шрифт:
Странная комната… Жилище писателя и должно быть странным; во всяком случае, особым. Сколько в дальнейшей своей жизни видел я мемориальных музеев — квартир, и каждая — лицо автора. Толстой в Ясной Поляне, Гёте в Веймаре, там же дом Шиллера. В Ленинграде— последняя квартира Пушкина. Громадный особняк Гюго в Париже. Крохотный домик Лермонтова в Пятигорске с маленькой терраской, на которой лежало мертвое тело поэта, привезенное от подножия Машука, где оно под проливным дождем находилось чуть ли не до утра. Небо плакало над поэтом. Особняк Горького в Москве на улице Качалова и дом его детства в городе Горьком… Когда-нибудь я напишу обо всех мемориальных музеях, которые видел. Впрочем, почему когда-нибудь? Я напишу сейчас, хотя бы коротко.
Умирая, человек оставляет после себя не только своих детей, свои труды, но и свое жилище. А это также его биография, его лицо и даже душа.
Давным — давно в городе Таганроге я попал в крошечный, почти игрушечный домик, где родился Антон Павлович Чехов.
Мемориальный дом — музей Виктора Гюго в Париже находится на Королевской площади. Это среднего размера почти квадратная площадь с садиком посередине. Она обнесена чопорными домами равной высоты. Как мне рассказали, дома нельзя было строить выше королевского дворца, находившегося на этой же площади. Но быть рядом с королевским дворцом — великая честь.
Гюго приобрел квартиру здесь. Каждый этаж отделан и обставлен в своем духе: китайский, индийский, персидский. Бродишь по бесчисленным обширным комнатам и, к сожалению, не чувствуешь, что в этом доме кто-то когда-то жил. Здесь не жили, здесь пребывали. И какая безвкусица! Да простят мне боги это замечание, но ведь именно они ниспослали мне такое впечатление от дома — музея Гюго, и я счел бы за грех его скрыть или сказать неправду. Я, конечно, оговорюсь, что это моя правда. Кто- нибудь другой наверняка приходит в восторг от великолепия и музейности этого дома. Может быть, слово «безвкусица» в данном случае и не совсем точно, скорее это какой-то музейный «вещизм», ералаш, всеядность, разбросанность. Все дорогое, но все ни к чему. В таких комнатах жить устанешь, а работать не только нельзя (глаза разбегаются!), но и не надо. Такие комнаты можно только хранить, вернее — охранять.
Единственная вещь, которая меня поразила, — сувенирный набор чернильниц. Их четыре. Одна— массивная бронзовая, принадлежавшая владельцу дома. Другая — черно — коричневого дерева со стеклянной вставкой внутри — Жорж Санд. Третья — розового стекла с золотой каймой— Ламартину. А четвертая… Эта-то четвертая и поразила меня больше всего, из-за нее-то я и описываю этот сувенир. Да, я забыл сказать, что все четыре чернильницы были вделаны в края маленького, фигурного столика, где для каждой было выдолблено свое гнездо. Когда-то, при жизни писателей, этот набор продавался с аукциона в пользу бедных. Каждый писатель подарил по чернильнице, а уж на аукционе или на лотерее им постарались придать надлежащую цену. Правда, охотников купить этот сувенир не нашлось — Гюго приобрел его сам. А как я недавно читал, с аукциона за большие деньги были проданы, тоже еще при жизни владельца, шляпа и трость знаменитого шансонье Мориса Шевалье. Что ни говори, развивается человечество! Четвертая чернильница, если мне не изменяет память, принадлежала Оноре де Бальзаку, и это была вовсе не чернильница, а пузырек из-под чернил. Он-то и был вделан в свое деревянное гнездо. Пузырек, очень похожий по форме на те, в которых в наших канцелярских магазинах продают чернила для заправки авторучек. Глядя на этот пузырек, представил я себе одержимого творчеством Бальзака, которому и переливать-то чернила из пузырька было некогда, который лихорадочно совал перо туда, в его горлышко. Тут-то я и почувствовал писателя в чистом виде, в его страсти, в его одержимости, в его отдельности от всяких вещей. Пузырек! Просто и точно.
Каким чудом Гюго не утонул во всем этом великолепном хламе — загадка. Может быть, ему помогло то обстоятельство, что его изгнали в Англию.
Другое дело — дом Гёте в Веймаре. Тоже музей, и музей отменного вкуса. Статуи и картины, картины и статуи. Олимпиец ценил прекрасное. Но вот его рабочий кабинет и спальня. Какой контраст! Решительно ничего лишнего, никаких красот. В малюсенькой спальне кровать, покрытая, говоря по — нашему, лоскутным одеялом, и рядом с ней кресло, в котором Гёте и умер. Еще таз и кувшин для умывания. И распятие. Все! Ничего больше. Ничегошеньки!
А в кабинете столы и конторки. По — моему (если не забыл), три стола и три конторки. Вся комната ими заставлена— столами и конторками. Разглядываю: зачем ему столько столов и конторок требовалось? Знаю, что раньше многие писали стоя именно за такими конторками. Ну, стол и конторка— понимаю. Устал писать стоя, присел к столу. Устал сидеть у стола, становись к конторке. Но зачем их так много? Думаю… и понимаю…
Еще лет сорок тому назад вычитал я у Флобера: «…Что-то проносится перед глазами, и на это «что-то» надо жадно накинуться». Именно жадно. Именно немедленно. Немедленно, а то улетит. Если ты стоишь в другом углу комнаты и тебе пришла в голову мысль, беги бегом к столу, а то не донесешь. И даже если побежишь, можешь не донести, потому что она не пришла, а мелькнула…
Ее надо схватить за хвост немедля. Улетит безвозвратно! Сколько и я замечал это! Вот даже сейчас, всего полчаса тому назад, когда писал этот текст, прошелся по комнате — мелькнула фраза, а пока дошел до стола — потерял. Записал уже что-то рядом с ней находившееся, гораздо хуже ее. И это не старческий склероз мозга, который в моем возрасте возможен. Гак бывало и в молодости: прилетит неведомо откуда счастливая и радужная мысль, такая неожиданная, что сам удивляешься, как она пришла тебе в голову. Думаешь — донесешь до дому, уж такую-то золотую мысль не забудешь. Глядь, через десять шагов забыл. Улетела! Силишься вспомнить, вернуть ее, вертишь прошедший поток мыслей в обратную сторону. Тщетно. Судорожно шаришь в памяти— пропала навек! По молодости лет думал: значит, и мысль неважная, если забыл. А теперь знаю: может, и не ахти какая, но настоящая, «оттуда».Великий Гёте кружил по комнате как орел, и стоило мелькнуть фразе, мысли, образу — он бросался к первому, рядом стоящему столу или конторке и не давал улететь сверкнувшей жар- птице или даже разноперому мелкому колибри. Хватал на лету и тут же запихивал в строчки, зарешечивал переплетом букв.
Л дом Шиллера совсем иной. Золотистые обои, много света. Как-то символично получилось: пока мы бродили по дому Гёте, погода стояла пасмурная, даже накрапывал мелкий дождик. А когда пересекли площадь и подошли к дому Шиллера, выглянуло солнце и все преобразилось.
На стене лютня. На кровати, где умер поэт, венок. У кровати столик, на нем изящная маленькая чашечка — синяя с розовыми цветами. Из нее в последний раз пил воду умирающий. Солнце, золотистые обои, лютня, венок, много воздуха и мало вещей. Дух поэта.
Я очень люблю деревянный домик в Горьком, где прошло детство Алексея Пешкова. Бесчисленное количество раз я бывал в нем и каждый раз с трепетом переступал высокий выем калитки, входя в прошлое. Справа, в стороне — прислоненный к забору громадный деревянный крест. Под комлем подобного ему погиб Цыганок. Красильня с чанами, от которых вот — вот на минуту отошел слепнущий Григорий. Амбар, из которого бабушка сквозь огонь вывела коня. А в доме сени, печь, полати, ушат, иконы, нехитрая купеческая утварь. И все живет! Пожалуй, это самый теплый, душевный мемориальный музей, который я видел на своем веку. Люблю я дом Кашириных, где так много страданий видел и перенес Алеша Пешков. И со странностью смотрю на особняк на улице Качалова, в котором жил Максим Горький. Как-то не идет он ему.
Был и еще один живой музей — дом Чехова в Ялте на Аутке. Впервые я попал туда еще в тридцатых годах, когда жива была Мария Павловна Чехова. Дом настолько дышал живым своим хозяином, что присутствие его было несомненным. Мы в гостях у Антона Павловича. За пять минут до нашего прихода он извинился, вышел куда-то по делу и вот — вот вернется. Смело могу сказать: я был в гостях у Антона Павловича, он принял меня добросердечно, и время я провел у н. его прекрасно. Так все неброско и по — домашнему. Только над пианино висит странная гравюра, если не ошибаюсь, с картины Семирадского. Форум. Нерон, легионеры, а посреди лежащая в эффектной позе терзаемая обнаженная женщина. Она в центре картины, лицо ее изображает страдание. Но не бойтесь, никаких страданий здесь нет. Все это так, для сюжета. Все грациозно, великолепны ее грудь, живот, бедра… Я несколько смущен: не идут как-то эти «страсти» Антону Павловичу. Узнаю: картина— подарок Ольги Леонардовны. Тогда другое дело! Ольге Леонардовне это идет, ну а Антон Павлович без ума от Ольги Леонардовны. Что поделаешь, ради любимой на какие только компромиссы не идешь! Пусть висит! Увы, страсти портят нас. Но какая же жизнь без страстей? Прозябание.
К сожалению, дух Чехова улетел из ялтинского дома, видимо напуганный топотом тысяч, а может быть, десятков тысяч ног экскурсантов, которые проходят сквозь комнаты. Санаториев, домов отдыха, туристов в Ялте видимо — невидимо, а культурники непременно планируют посещение музея Чехова. Идут те, кому интересно, а большинству все равно. Я, например, был свидетелем такой сценки. Битком набитые комнатки музея (теперь там протянуты охранительные канаты). Какая-то женщина, вытянув через канат шею и шаря недоуменным взглядом по спальне Антона Павловича, спрашивает экскурсовода: «А звери-то где?»
Я прерву свой рассказ о музеях, вернусь к нему в дальнейшем. Перечислю только. Дом Грига в Норвегии и рядом отвесная гранитная скала, в которую там, высоко вверху, замурован гроб композитора. Маленькая спаленка с толстенными и широченными половицами и кровать, на которой появился на свет Людвиг ван Бетховен в городе Бонне. Кабинетик — голубятня Льва Толстого в Хамовниках в Москве. Музей Достоевского на Божедомке. Я умышленно не написал — на улице Достоевского, как теперь называется Божедомка, так как музей до реконструкции был живым, а нынешний — мертвый. Некрасова — на Литейном в Ленинграде, все девять комнат бельэтажа, где умер поэт. Уникальный в Абрамцеве — этакая оранжерея талантов. Игрушечный домик Васнецова, затерявшийся среди бывших Мещанских улиц. Трагический — Николая Островского в Сочи. Богатый — Станиславского в бывшем Леонтьевском переулке. Заставленные книгами коридоры и комнаты Брехта в Берлине. И так далее, и так далее, и тому подобное.