Удивление перед жизнью
Шрифт:
— Мы все пришли из школы, где и не слышали имен Батюшкова, Языкова, Веневитинова, да и о Пушкине знали как-то бегло и двусмысленно. Нас учили, что Пушкин, конечно, написал «Во глубине сибирских руд» и «…на обломках самовластья напишут наши имена», но все-таки он был дворянин и даже камер — юнкер, бывал у царя в гостях. Пушкина принимали только частично. Из прошлого нам был ближе Некрасов, хотя тоже помещик.
Я рассказал Евгении Николаевне, что не так давно в Кост роме прочел в газете «Правда» статью под названием «Пушкин на заводе “Динамо”» — о какой-то учительнице, преподававшей на этом заводе не то в техникуме, не то в ФЗУ и ведущей там литературный кружок. Так ее выгнали с работы, и не только с завода «Динамо», но и отовсюду, где она работала, за то, что в заводской стенгазете в годовщину
— И знаете, Евгения Николаевна, после этой статьи к Пушкину действительно изменилось отношение. Вы вот преподаете его совсем по — другому. Честь и хвала той женщине, верно?
Евгения Николаевна слушала мой монолог крайне внимательно, потом молча и долго смотрела на меня. В глазах ее опять заиграли знакомые мне молодые веселые бесенята, и она с какой-то наивной интонацией произнесла:
— Виктор, это я.
Черт побери, тут же, в это же самое мгновение, она, Евг ения Николаевна, превратилась в сказочную героиню, какой и была для меня женщина из статьи Кольцова. Я был в дураках, но в восхищении.
Евгения Николаевна рассказала мне все гораздо подробнее, чем могла вместить газетная статья. О том, как ее изгоняли, бичевали, как она полгода была без заработка, как бегала бесконечно по учреждениям, ища защиты, и, только дойдя до Марии Ильиничны Ульяновой, нашла эту защиту и управу.
— Милый Виктор, если бы вы слышали, как Мария Ильинична отчитывала этих чинодралов и тупиц! Она собрала их всех вместе и секла как маленьких, как маленьких!..
Я уже стал бывать у Евгении Николаевны в Арсеньевском переулке, познакомился с ее мамой и, как мне показалось, пугливой и замкнутой девочкой — подростком, ее дочерью Наташей. В комнате книги, книги, книги. И непременно кошка, а то и две, а то и три. Конечно же, подобранные на улице и конечно же, любимцы дома, которым разрешается лазить повсюду и хоть качаться на люстре.
Без нескольких месяцев сорок пять лет дружбы! А чего только не было за эти сорок пять лет! Хотя бы война. И письма с фронта, из госпиталя, из тыла, где долечивался. И письма от нее на фронт, и в госпиталь, и в тыл, и всегда письма, писанные твердой, поддерживающей рукой. Жаль, что я не сохранил их. Возможности не было. По разным причинам. Как бы мне хотелось сейчас их перечесть! Нет, не сохранил не только в силу каких-то причин, по и по небрежности, по дикости, да, да, по нецивилизованное. Мы бережем какую-нибудь глупую вазу или тарелку, гудим пылесосом, сохраняя дурацкий ковер, и выбрасываем в мусоропровод, в печку, на помойку письма и всевозможные «ненужные» бумаги, которые должны составлять семейный архив, драгоценную вещественную память твоей жизни, потому что твоя жизнь началась с жизни твоего отца, деда и прадеда и будет продолжаться в твоих детях, внуках и правнуках. Если сейчас я случайно нахожу какую-нибудь старую записку, театральную программу, пригласительный билет, то происходит нечто подобное тому, когда кто-то вдруг дунет в остывающий костер и из него вырвется яркое пламя и вмиг осветит в памяти минувшие мгновения жизни.
Письма Евгении Николаевны были не только ласково — успокаивающими, но порой и жесткими. Еще до войны расхандрюсь я от каких-нибудь жестоких передряг, начну ей плакаться, а она как выкрикнет резко: «Виктор, вы что, хотите, чтобы я подала вам костыль?» И от такой фразы делалось стыдно, начинал приходить в себя.
Нет, Евгения Николаевна не была айегична. В ней сидел заряд хорошего взрывчатого вещества. И энергии, энергии! Ну совсем недавно, в семьдесят три, даже в семьдесят четыре года, она взбиралась по таким немыслимым крымским скалам, хаживала такие десятки километров, что я, ее ученик, с уже испорченной сердечно — сосудистой системой, только дивился и завидовал. Ни минуты покоя! И это не суетность, не мелкое житейское любопытство, похожее
на подсматривание в чужую замочную скважину или в чужое окно, а то самое: «…и влекла меня жажда безумная, жажда жизни вперед и вперед». Видеть, знать, понять, удивиться.Зрение ее начало гаснуть уже несколько лет назад. «Не могу читать, Виктор. Нельзя жить не читая. Так много выходит интересного, нового». И она раздобыла какие-то специальные очки, очень похожие на театральный бинокль, и читала при их помощи. Правда, ими нельзя было пользоваться подолгу, зрение могло пропасть совсем. Но когда бы я ни пришел на Окскую, куда семья переехала из Арсеньевского давно, Евгения Николаевна была в курсе всех литературных новинок, разумеется, стоящих. Вкус у нее был отменный. «Не хочу быть старухой, — говаривала она в последние годы, — совсем не хочу».
И не была. Никогда! Карета «скорой помощи» увезла ее вечером 21 апреля, а в два часа в ночь на 23–е ее уже не стало. Клянусь, она умерла молодой!
Я ехал на Окскую улицу и представлял себе, как войду в дом и не услышу знакомых слов: «Виктор, наконец-то!» Да, в сутолоке дел мы виделись не так уж часто, и расстояние от дома до дома — почти час езды на машине. Я представлял, как увижу Наташу, ее дочь. Нет, не только дочь — ее первого друга, соратника, союзника всей жизни. Дружба Евгении Николаевны с дочерью — это отдельная прекрасная новелла. Когда я сейчас слышу о вражде отцов и детей, я воспринимаю ее как совершенно противоестественное и дикое, несовместимое. Еще в Ялте, узнав о смерти Евгении Николаевны, я после прямого лобового удара сразу подумал о Наташе. Ведь ее разрубили пополам. Шел и боялся разрыдаться, войдя в дом.
Дверь мне открыл муж Наташи и приглушенно, будто тело Евгении Николаевны еще лежало в комнате, попросил пройти. Вот и Наташа. Натянута, напряжена, почти каменная. Такой же и я. Нет, ей во сто крат тяжелее! Идет рассказ о последних днях, часах…
— Прекрасные были похороны, Виктор. Сколько друзей!
Она не сказала «народа», потому что была толпа именно друзей. Когда-то на уроке нам рассказывала Евгения Николаевна о том, что у подъезда на Мойке, узнав о смерти поэта, собралась толпа желающих проститься, и кто-то, выйдя на крыльцо, сказал: «Пусть пройдут друзья Пушкина», а чей-то голос крикнул: «Здесь все друзья Пушкина!» — так бы, наверно, крикнули и в этой толпе.
— Слез не было, мама этого не любила. Были не похороны, был апофеоз. Над гробом звучали не похоронные марши, а мамины любимые произведения, дорогие ее сердцу стихи. В том числе и вот это стихотворение, мама его любила.
Наташа достала небольшую записную книжку Евгении Николаевны и прочла мне стихотворение Цветаевой:
Идешь, на меня похожий, Глаза устремляя вниз. Я их опускала — тоже! Прохожий, остановись! Как луч тебя освещает! Ты весь в золотой пыли… И пусть тебя не смущает Мой голос из-под земли.Вы знаете, Виктор, я подумала так. В древние времена хоронили человека и вместе с ним клали самые необходимые ему предметы. Царям — драгоценности, украшения, воинам — мечи, щиты и даже коней, все, что, казалось, необходимо им будет и на том свете. Я положила маме в гроб стихи Пушкина, его портрет, снимок домика в Михайловском, томик Цветаевой и камушки из Коктебеля. Я не знаю, есть тот свет или нет, но мама без них не могла бы существовать ни на этом, ни на том свете
Режиссер, которого я люблю
Конечно, глава «Я счастливый человек» была бы совершенно неполной, если бы не рассказывал я хотя бы о некоторых удивительных людях, с которыми меня свела судьба. На таких людей мне прямо-таки везло.
…С этим чудаком судьба свела меня давно, теперь даже можно сказать — давным — давно, более двадцати лет тому назад.
Я написал для Центрального детского театра комедию «В добрый час!». Ее должна была ставить знаменитая Мария Осиповна Кнебель, с которой я познакомился при несколько странных обстоятельствах.