Угощаю рябиной (сборник)
Шрифт:
– Он должен сегодня лежать крепко, погодка подходящая!
Я позволил себе однажды спросить:
– А если - она?
Меня даже не удостоили ответом. И молчаливая сосредоточенность стала еще выразительней. Может быть, страх вступил в свои права? Нет! Не все, идущие в бой, думают о смерти, но белье перед атакой стараются сменить все. И все не любят болтать в эти часы и минуты. Мне кажется, что и Сорокин Павел Евгеньевич больше не думал о тещиных блинах.
Заячьи следы в диком хвойном лесу исчезли - здесь
Однажды под самыми моими лыжами взорвался снег: вылетели два рябчика и быстро скрылись за деревьями.
Это произошло так неожиданно, вдруг, врасплох, что я, вероятно, побледнел: все-таки ведь идешь и думаешь о медведях, а не о рябчиках.
– Мы, кажется, сбились, не найти, наверно, ничего!
– вдруг безнадежно махнул рукой Сорокин.
Не хочу рисоваться: на какое-то мгновение от этих слов я почувствовал легкость в душе. Подумалось: не найдем берлогу - и все, значит, не судьба. Переживаний всяких и без того уже достаточно!
Но я быстро справился с собой и заметил с упреком:
– Я же говорил, что надо было обложить!
– И уже искренне боялся, что мы можем ничего не найти.
– Обкладывай не обкладывай, вьюга мела не одну неделю. Лес узнать нельзя.
Каплин отошел в сторону и начал осматриваться, принюхиваться.
Шофер Сажин не спешил вмешиваться в разговор, он еще не считал, что "сели на диффер".
– Собачку бы теперь!
Вдруг неторопливый Каплин позвал всех к себе.
– Не сбились!
– сказал он.
– Это что?
– Где?
– Смотри прямо!
– Те-те-те!.. Если это и берлога, то не наша, другая.
– Их здесь, как грачиных гнезд, что ли?
– Да нет, я не то хочу сказать.
– Ну-ка, стойте здесь!
– Сорокин снял ружье с плеча, пошел вперед один.
Медвежье гнездо оказалось у основания двух еловых корневищ, вывороченных буреломом и торчащих стоймя под углом одно к другому. Сверху на корневищах лежало еще два небольших сухих ствола, кажется, сосновых. Все это было прикрыто таким мощным слоем снега, что не сразу удалось обнаружить чело берлоги. Даже Сорокин тихонько сказал:
– Ну и ну! И нам не подойти, и ему оттуда не выбраться. Вон оно - чело!
– И он махнул рукой всем, чтобы отошли в сторону: надо было условиться, что кому делать.
Ружей мы уже не выпускали из рук, я даже спустил предохранитель. Кажется, дрожали колени от волнения.
Когда мы отошли метров на двадцать в сторону и сгрудились, как заговорщики, Сорокин сказал:
– Может, придется стрелять в дыру, чтобы вылез. Быстро он тут все равно не вымахнет. Давайте, ребята! Первое слово москвичу - становись вон к той елочке, чуть слева от берлоги. Первый выстрел твой.
Я немедля двинулся на указанный номер.
–
Подожди, покурим!– остановил меня Сорокин.
Каплин оказал:
– Стрелять не надо. Я вырублю жердь, островину, и суну ее в чело. Можно подобраться сверху, с крестовины, с валежин.
– Провалишься еще и стрелять помешаешь. Неладно.
– Руби, Вадим, островина - это лучше всего, руби!
Интересно, что с этого момента мы перестали называть друг друга по имени и отчеству, остались только имена, и никакой неловкости никто при этом не испытывал, все произошло само собой.
Воровато закурили по папироске "Север". Каплин - в одной руке ружье, в другой топор - сошел с лыж, но провалился по пояс в сугроб, ухнул, как в медвежью берлогу, и, с трудом вскарабкавшись на лыжи, снова двинулся за жердью.
Все начали осматриваться, поправлять пояса, проверять, - в который раз!
– есть ли в стволах патроны.
А я, разнесчастный человек, опять стал думать о том, как опишу эту свою встречу с медведем, и не упустить бы чего-нибудь, и нельзя ли извлечь, высосать какое-нибудь стихотворение из всего происходящего, - давно я уже не писал стихов!
– только бы зацепочку какую-нибудь найти, изюминку бы, мыслю бы!..
– Давай, ребята, нечего раздумывать!
– Это подошел с вырубленной островиной Вадим Каплин. Он, наверно, плюнул сейчас на свое писательское призвание - не до того! Ружье у него на плече, на другом - длинная сучковатая жердь. На таких жердях с сучьями, островинах, развешивают скошенный горох для просушки: тот же озорoд, стог, но тонкий, почти просвечивающий, и продувается насквозь. Медведя выживать из берлоги лучше островиной, а не гладкой жердью, потому что острые сучья заставляют его вылезать на свет неторопливо, и целиться в него легче.
– Давай, ребята, надо подходить!
– командует опять Сорокин. Он все говорит шепотом.
– Сашка, бери влево (Сашка - это я) - стрелять сбоку легче и другим не помешаешь. Вадим, подожди, номера займем. Валька (Валька - это Сажин), становись справа, вон - к сушине. Далеко? Нет, метров восемь, в самый раз.
Валька быстро скользит к своему номеру и сваливается с лыж, как с рельсов. Самый рослый из нас, он все-таки проваливается в сугроб по грудь и, ничего не видя, начинает плясать на месте, приминать, притаптывать снег. Уши его шапки с длинными шнурками от ботинок мотаются то вверх, то вниз.
– Шурка, - шипит он мне (Шурка - это тоже я), - отаптывайся!
Я прыгаю с лыж, рассчитывая, что так же провалюсь, но на моем номере снег оказался мелким. "Хуже это или лучше?
– думаю я.
– Чело, вот оно, перед глазами. В случае чего и укрыться некуда, а в снегу я был бы, как в окопе. В окопе? Чепуха!.."
Приминаю снег пошире, топчусь. Валенки у меня большие, брюки ватные, тужурка меховая, летная, полученная в "Литературной газете" еще для поездки в Приморье, очень теплая, шапка сурковая, китайская, жаркая. Вероятно, от меня идет пар гораздо сильнее, чем из медвежьей берлоги. Наде было и мне надеть ватник, "куфайку", как говорят здесь, в "куфайках" все мои товарищи, им жарко не будет. И патронташи у них поверх ватников, а у меня под меховой тужуркой.