Уходящие тихо
Шрифт:
— Соскучилась я по ним.
— Господи ты Боже мой, я и от любви вселенской задыхаясь не пошла бы по указке! Ну какая может любовь остаться при таком обращении?
— То, из чего я состою… Понимаешь, я не могу их сильно обидеть.
— Им тебя можно?
— Они — могут, а я — нет, вот в чем различие. Я ни есть, ни пить, ни спать не могу, когда становлюсь с ними черствая… Кроме того, я продолжала там кое-чем заниматься, и они со своей точки зрения были правы.
— Ничего не понимаю в таком кретинизме. Семь лет не было меня в Тбилиси, а Ксена наша как будто и не жила, все об одном лепечет, и даже внешне не изменилась.
— Ну, каждому — свое.
Откинули мы ту тему, и Танюша рассказала всякого разного про мужа своего Витьку и про жизнь их целинную. Я как на кинопленку все это засняла и потом прокрутила ночью одна. Из рассказа выходило, что судьба у Татьяны тоже застыла — это кинопленка двигалась. Судьба же наливалась кровью, тужилась, как тот добрый молодец, что ушел по грудь в землю. Но заслушалась я, засмотрелась
Так и путешествовали они по югу России как не родные и не дальние, и взял-таки он ее измором: вернулись, будто неразлучные, в свою целину. И снова и снова дивили целинников странными починами, что обрывались из рук вон плохо: то перепелок заведут, а те передохнут, то шампиньоны, которых солить — не насолишь, продать — не продашь… Эх, хорошо!.. Выходило из этого кинофильма, что Танюша моя в очередной раз сбегает от Витьки — вот чем объяснялся ее приезд. "Здесь хоть можно затеряться среди знакомых, — эту ее фразу я запомнила в точности. — Спрут мой уже рыщет. Ты не говори ему, если объявится, что я приходила. Пусть отвыкает".
Отец — вечный труженик — уже уперся в соседний корпус ремонтировать кабель. И вот после такого разговора, когда кровь во мне отчего-то заиграла и в глазах стояли как звезды молодые петушиные гребни, а ладони горели, словно ободрались о мотыгу, словно это их омывали струи грязной воды с казенных тарелок, когда воздух из форточки донес газы мотора и — под нос мне, сволочь!.. Эх, тут некстати залаяла Джесика — громадная наша сучка-ротвейлер, и я, как обычно, пнула ее под зад. И мать, как всегда, сказала поехавшим вверх голосом: "Ксена, не трожь собаку!". Тут я поняла, что слово за слово и наворотится… Но не удержалась. Ведь она добавила: "Тоже как бездомная какая, прямо нету удержу". "Тоже — как кто?" — спросила я, задрожав всеми клеточками, каждая из которых готова была прыгнуть прочь от других, прыснуть кому-нибудь в рожу. "Ну, ты, может, и ни при чем, — обронила она, неловко улыбнувшись, словно врасплох я ее застала, и Джесике куриной косточкой издали махнула (мы-то с ней постимся, но отец — тот еще мясоед), потому что шла выторговывать свою туфлю, которую сучка наша, утащив под стол, сладостно пожевывала в ожидании того, как культурная Вера Николаевна станет ее уговаривать. Ненавижу, когда она сентиментальничает так с Джесикой. И Джесику ненавижу. Где это видано, чтобы собака ни в грош не ставила хозяйку: рвала бы зубами ее вещи и кидалась, взметнувшись на ноги, при попытке отнять, чуть ли не к самому горлу. У нее все руки искусаны, а она: "Не кричи на собаку!" Отец не знает, как псина разошлась, при нем она поскромнее: тапочки его отдает без боя. Но лает, сволочь, будто так и надо, будто на воров, на чужих. Круглый день в доме собачий лай, мои крики: "Джесика, место!" материны: "Ксена, не трожь собаку, она старенькая!" Если взбесилась на склоне лет, что же теперь, глотку ей подставлять? "Ты шрамы на моих руках видишь?… Ты и на свои не обращаешь внимания? Ладно-ладно".
А Джесика раньше и вправду не такая была, спокойная была, услужливая и ласковая, отцу шмотки подавала. Я ее восемь лет назад на этих вот руках принесла щеночком, при помощи Танюши, кстати, она ведь всех собачников знала наперечет. Мои Джесику поначалу недолюбливали, грозились выкинуть, так как без спросу мы с ней объявились, а потом так им понравилось помогать мне за ней ухаживать, что превратилась наша девочка в папину собаку. Он и теперь на нее молится, когда она стала неизвестно чьей.
Вера
Николаевна повернулась в профиль, пряча ухмылку, взглядом моим пригвожденную, подобралась к Джесике и держится, склонившись, за каблук, торчащий из рычащей пасти, двумя пальцами держится, как за стебель розы. И выдает среди разных литературных слов, к псине обращенных: "Только безродная может слоняться по всем городам и весям. Когда Танька Виктора отхватила, я сразу подумала: погубит она парня. И главное — ни капли стеснительности, когда рассказывает про свои ночевки на голой земле". "Как?! — говорю. — Умудрилась все-таки подслушать?" "Ох, наивная ты, Ксюша, недоговоренное у людей на лбу написано, а ты все незрячая". "Джесика, фу!.. Мам, отойди, она сейчас кинется… Что вы цепляетесь к человеку, какое тебе дело до чужих ночлегов? Если ты добрая христианка, спи себе спокойно, не заглядывая ни в чьи туалеты. Отойди, говорю. Фу, Джесика!" "Я не цепляюсь, а разговариваю. Мне уже в своем доме и поговорить нельзя? Танька непутевая, но хитрющая. Себе на уме девка. Думаю, не зря она приехала — Виктора заманивает, у него ведь родители здесь. Подбросит, а те не выгонят". "Фу ты!.. Джесика!.. Мать, да сожрет она тебя с потрохами, уйди говорю. Да пусть жрет, елки-палки, мне-то что… Палец о палец Витька не ударил с первых дней супружества. Ему бы только за компьютером штаны просиживать. А она, бедная, знаешь, чем питалась?" "Бедная-то бедная, а ребенка подкинула свекрови на шею". "Все, Джесика, вот тебе!" "Ксена, не бей собаку, ты что, совсем ополоумела!" "Сожрет она тебя, понимаешь ты, сож-рет! И подавится, между прочим, черствая твоя душа". "Совсем взбесилась ты, Ксена!" "В глотку, говорю, вцепится!" "Не кричи на меня!" "Какие еще гадости в мыслишках у тебя про мою подругу, давай, выкладывай — хочешь, все сразу, а хочешь изо дня в день, по порядку". "Как ты выражаешься, что за слово такое — гадости?" "Обычное слово, простое. Засунь его себе в задницу" "А такого слова вообще… нету" "Жопа есть, а слова нету?" "Да ты просто дебильный ребенок". "Джесика, сучка, заткнись! Вот тебе!.. Круглый день: "Гав-гав! Гав-гав! Гав-гав!" "А ну, уйди от собаки! Даже милиция такую шалаву не тронула, Танька сама сказала, смеясь, нахалка такая: "Вышла у себя на целине за порог, пока Мишка еще спал, и, видите ли, мысль за извилину: "А не дернуть ли на родину в Тбилиси через горный перевал да на трухлявом мотоцикле. И, как всегда, сказано — сделано"… А еще…" "Заткнись, поняла? Заткнись, заткнись!"Тут я словно сама в себя рухнула, ноги стали как камни, а все, что выше пояса — выпотрошенное, легкое. В этих мерзких, липких потрохах стояла столбом темная пыль, местами сгустившаяся в багровые клубы. За багровыми клубами, закрывшись рукой, от взмаха которой я инстинктивно втянула голову, плакала Вера Николаевна. Руку с туфлей, которую все-таки отняла, она отвела за спину, словно девочка, у которой могут отнять розу. Джесика напряженно носилась по зале, наполняя ее петлями вибрирующего лая. Вещи тоже словно носились по тем же петлям, покинув привычные очертания, хотя никто до них пальцем не дотронулся. Некоторые предметы словно слиплись, другие продирались друг к другу как сквозь чащу, третьи стремились изничтожить друг друга. Потом Вера Николаевна ушла в спальню и, запершись, накачивала сама грушу от аппарата давления.
Когда в доме молчание, это хуже всего. Предметы зависли и встали на свои места. Джесика заглохла сама по себе. Я тоже, пока не дали по графику свет, сидела на диване без мыслей и чувств. Все было по фиг: и дом, и жизнь, и, особенно, Таня. Потом прилипла к экрану и увлеклась разными телегероями.
Утром подошла извиняться. Знаю, не виновата она, что я такая. И она не виновата в самой себе, а я — в ней. И это для меня хуже отравы, потому что тогда правде неоткуда взяться.
— Мам, извини. Надо бы нам хоть в пост остерегаться словопрений.
— Ладно. Помоги накрыть на стол. Посмотри-ка, отец оделся?
— Бреется еще. Знаешь, я ему рубашки постирала.
— Что это ты спозаранку — совесть замучила?
— Как тебе картошка — не пережарила я ее наконец?
— Вкусная картошка. Немного суховата, но ничего.
— Рассыпчатая получилась, как ты любишь.
— Ты не видела мои очки?
— На холодильнике, вон, рядом с молитвенником.
— Ага. Вот, посмотри… Я уже несколько раз почитала, теперь попробуй ты… Мне кажется, эта молитва как раз на сегодняшний день. И на следующей странице не плохая.
— Хорошо, мам, я сбегаю за хлебом, потом разберемся.
— А что, нет хлеба? Вон ломтики в хлебнице еще остались. Может, хватит на завтрак?
— Мам, ломтики еще позавчерашние — их Джесике пора отдавать. Да что с тобой? Сбегаю, говорю, за хлебом, потом вместе возьмем книжку и посмотрим, что ты там откопала.
— Не книжку, а молитвослов.
— Я про него и говорю. Где деньги, в шкафу?
— Ксена… Ты быстрей возвращайся. Если очередь, не стой. Обойдемся как-нибудь. Я коржиков напеку.
— Да что я, маленькая в конце концов? Все, говорю, будет как надо.
И ведь не сомневалась я, глядя немигающими глазами в разом осунувшееся ее лицо, что будет как надо. Даже смешно было насчет ее задних мыслей и к тому же немного радостно, потому-то и до магазина я пробиралась бегом, но не как на крыльях, а словно улица была сном и я в нем увязала. И хлеб как раз сгружали, словно в замедленной съемке, и кот рыжий перебегал дорогу, словно в тумане. Рука с мелочью падала на прилавок так долго, что… — Дайте, пожалуйста… Нет, подождите. Стаканчик водки, пожалуйста.