Ум лисицы
Шрифт:
Гости, собравшиеся уходить, засмеялись. И смех их был очень жесток: они смеялись деликатно, с сочувствием, как бы щадя во мне живое существо, которое они не хотели рвать на куски, понимая себя людьми, а не голодными, одичавшими собаками. Живи, как бы говорили они мне, но не суйся со своей глупостью, если не дорос до серьезного спора. Я был старше всех, и насмешливость их особенной обидой рвала мне грудь. Я едва сдерживался, провожая их взглядом и раскланиваясь с подчеркнутой независимостью, когда они прощались со мной.
Одна лишь Мария, измученная бесплодным спором, страдальчески взглядывала на меня, несчастная и сочувствующая, будто я был на глазах у нее разодран в клочья. И слышал я в ее взгляде упрек: зачем ты ввязался в этот безумный спор?!
Глаза ее провалились и потемнели, как лед на московском дворе в дни апреля,
Я из последних сил улыбался, стараясь подбодрить ее, и, пока не ушли все гости, делал вид, что победа осталась за мной.
Настал и мой черед. Наварзин, возвышаясь надо мной, хмурился. И вдруг протянул большую свою руку ладонью вверх, словно прося подаяния. (Розовые складки на белой коже, не тронутой физическим трудом, четко прочерчивали размашистую букву «м».) Протянул руку, в которую я охотно вложил свою, ощутив крепкое пожатие, и сказал неожиданно ласковым голосом:
— Надеюсь, вы понимаете мое доброе расположение к вам.
Взгляд его был затянут словно бы паутиной, в центре которой поблескивало нечто похожее на брюшко зеленой мухи. Он опутал меня этой паутиной и, продолжая сжимать руку, говорил:
— Резкий мой тон не принимайте близко к сердцу. Если хотите, к кожаному мешку. Я отстаивал свои убеждения. Я их не меняю. Цель моя вам теперь тоже известна. Для пользы дела я употребил некоторую резкость, чтобы вам яснее была понятна моя цель. Когда человек разозлится, он лучше соображает, мозг его возмущается и начинает работать. Важно только не пересолить. Я рассчитываю на ваше благоразумие. Мой самый приятный оппонент — это вы. Приходите к нам почаще и не сердитесь на меня. Мара, — сказал он Марии, которая, кажется, была счастлива видеть нас опять вместе, — может быть, проводишь гостя? Смотри, какая ночь за окном! Погуляешь, подышишь свежим воздухом — тебе это полезно. Вы не против? — спросил он у меня с едва заметной усмешкой. — Я вас перевозбудил, вам тоже полезно. А мне еще надо поработать сегодня. Завтра читаю. Мара, погуляй с гостем. Я тут все приберу, перемою посуду и сяду за работу. Я люблю, — сказал Наварзин, не выпуская моей испуганной, ослабевшей руки, — мыть тарелки, чашки, вилки, ножи… Реальное дело! Видишь результаты труда. А это очень полезно — видеть тут же, сию минуту результат. В науке удается немногим. Почти никому. Вы заметили, кстати: гении часто умирают непризнанными? За что такое наказание?
Мы расстались друзьями. Мне даже показалось вдруг, что предложение прогуляться с Марией вовсе не случайно: этот жест доброй воли должен бы показать широту его натуры и в то же время подчеркнуть полную объективность по отношению ко мне, чтобы я и подумать не смел, будто бы в наших разногласиях играет роль женщина. Благородство кольнуло меня, приглушило мою радость, но мне ничего не оставалось, как только отшутиться, что я и сделал с блеском тайно торжествующего любовника, хотя Наварзин не заметил игривых моих слов.
— В эту майскую ночь я постараюсь стать машиной… без эмоций.
Слова мои повисли, как дым, в воздушной тишине, и, когда я снова прокрутил их в своем сознании, мне стало стыдно за них, потому что они, вылетев на веселеньких крылышках, вернулись ко мне бесформенным комом грязи: пришлось убедиться, что слово и в самом деле не воробей.
Эта короткая ночь, легкая, как вздох, была подарена мне судьбой. Я запомнил ее в мельчайших подробностях, мог бы и теперь по карте прочертить извилистый путь, который мы проделали с Марией, встретив рассвет на Крымском мосту. Я был почти дома, когда наши гулкие шаги утихли и мы остановились, увидев утреннюю зарю. Ничего подобного не испытывал я в юные годы, хотя бывали, наверное, такие же кроваво-мрачные зори, как в ту незабываемую ночь. Мясисто-бурые облака возникли на красном небосклоне. Река отразила тревожный цвет и, явившись из туманного небытия, зашевелилась в своем течении, как будто вода густой раскаленной лавой потекла с небес в безлюдный город, дома которого казались испепеленными руинами.
Мы
были настолько одни и так далеко от спящих миллионов, что не чувствовали какой-либо связи с людьми, которые незримыми толпами окружали нас, стоящих на мосту. Перед нами было лишь красное небо и такая же красная река. Лицо Марии было тоже окрашено багрянцем. Глаза ее блестели, словно в них отражался пылающий костер.Я не понимал, что происходит со мной. Душа моя обмирала от восторга, как если бы опять родители мои показывали мне, маленькому мальчику, переводную картинку, и я, зачарованный, видел, как из-под сырой, мутной бумаги проявляется яркая лужайка, заросшая цветами и залитая солнцем, — лаковая картинка, крохотное это чудо, заставлявшее меня затаив дыхание смотреть на колдовское рождение небывалой, неземной красоты. Так и Москва все ярче и цветистее раскрывалась перед очарованным взором, теснила мою грудь восторгом, словно я видел ее впервые или счастливая случайность сделала меня свидетелем ее чудесного появления на берегах огненной реки, льющейся с красных небес.
Никогда в жизни я не любил этот город так, как на зыбкой грани той тьмы и углисто-красного цвета, разгорающегося на востоке. Мне чудилось, будто любовь моя вознесла меня над великим городом, башни и шпили которого были уже озарены невидимым еще солнцем. Сердце мое наполнилось леденящей душу гордостью, что волею судеб я рожден был в каменном его чреве и что я один из тех его сыновей, отцы и деды которых строили по кирпичику могучую его твердь.
Много городов и весей разбросано по великой России! Есть изумительной красоты маленькие старинные города, есть деревни, милые сердцу каждого русского, не утратившего чувства прекрасного. Счастье — родиться в любом из этих поселений. Может быть, даже большее, чем быть коренным москвитянином, ибо только маленький городок по крупицам собирает славу своих сыновей, терпеливо и истово разыскивая ученых, художников, поэтов и полководцев, ставит памятники землякам, которые короткой строчкой промелькнули в истории русской культуры, блеснули звездочкой на ее небосклоне. С родительской заботой добрые люди городов этих пестуют память о своих сынах, преувеличивая порой значение в российской истории какого-нибудь поэта или живописца, творят легенды вокруг имени, собирают в музеях все, что связано с ним, и на всю страну в серебряные трубы возглашают славу творца или храброго воина, родившегося и выросшего в глухом городке России.
Как не поклониться добрым людям, собирающим золотые крупицы, из которых мудро выращивают они самородки в назидание живущим ныне и еще не родившимся народам.
Одна Москва, гордясь великим своим предназначением в мире, мало тяготеет к собственным талантам; каменной поступью мнет золотые песчинки, обращая внимание лишь на сияющие самородки или драгоценные алмазы, которые нет-нет да и встретятся ей в ее дальнем и нелегком пути. Имя, которое признала мудрая Москва, знает весь мир, все цивилизованные народы, пускай не всегда произносящие это имя с любовью и тем уважением, какое воздает своему сыну Москва. Да ведь и то правда, что не всем гостям приходится по сердцу и сама знаменитая Москва, добывавшая свою славу не только пером или скрипкой, но и клинком, разящим бесчисленных врагов вечного города, не раз возрождавшегося из пепла военных пожарищ.
Леденящая гордость охватила меня, когда я с тревожным восторгом вглядывался в багровые облака над рассветной Москвой, и испытывал я в эти мгновения чувства, которые принято называть священными, хотя к ним примешивались и тихое любование, и ласка, с какой я разглядывал сиреневые дали теснящихся домов, представляя себе спящих своих земляков, ничего не знающих о нас с Марией и не ведающих, что какой-то чудак, гуляя с чужой женой, остановился на мосту и зябнет от пронизывающей гордости за великий город, приютивший когда-то его далеких предков.
Слезы до сих пор застят от меня свет, который дробится и сверкает в глазах, лишь только я вспомню священный свой трепет перед каменным тираном, взявшим всю мою жизнь без остатка и вселившим в меня любовь к себе взамен этой пропавшей в его холодных камнях жизни. Я любил этого тирана, преклонялся перед ним, и не было большего оскорбления для меня, если кто-нибудь нападал на него, в жалкой гордыне грозя ему проклятием; я готов был целовать каждый камень, хранивший память о древней его жизни, я искренне надеялся быть полезным ему и, не рассуждая, исполнить любое его желание.