Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Умирающее животное
Шрифт:

— О господи! Разумеется, более чем достаточно.

Этой ночью ей, бедняжке, было совсем худо. Елена осталась до рассвета, а утром, конечно же, помчалась прямо к себе в больницу. Мы практически не смыкали глаз, потому что я всю ночь читал ей лекцию, убеждал навсегда отказаться от мысли, что она непременно должна выйти замуж, и потому что она слушала меня как внимательная, прилежная и ведущая образцовые конспекты студентка, какой была, когда мы впервые повстречались в моем кабинете. Но не знаю, помог я ей или нет. Елена — интеллектуальная и достаточно цивилизованная особа, однако принципиальный отказ от материнства для нее нечто заведомо исключенное. Конечно, подобный отказ вступает в противоречие с инстинктом размножения, на этом-то таких, как она, и подлавливают. Потому что, если ты не отказываешься от самой идеи материнства, тебе приходится делать общеизвестные и общепринятые шаги. Слишком элементарная логика для столь сложно организованного существа, но именно так она навоображала себе взрослую жизнь давным-давно, задолго до того, как ее взрослая жизнь началась на самом деле и подлинным ее содержанием, единственной в жизни страстью стала для нее сетчатка человеческого глаза.

Что же я ей на самом деле сказал?.. А почему вы спрашиваете? Вам что, тоже хочется послушать лекцию на тему о том, что супружеские или квазисупружеские отношения — это чистой воды ребячество? Потому что они, разумеется, и есть ребячество.

И в наши дни, когда дети чуть ли не официально признаны смыслом жизни, семейные отношения стали большим ребячеством, чем когда-либо прежде. И сама по себе малодетность нынешних семей все только усугубляет. Потому что на смену детям приходят ребячливые взрослые, вечные дети. Супружеская и квазисупружеская жизнь усиливает дух инфантилизма во всех, кто так или иначе в нее вовлечен. Почему эти горемычные парочки почитают необходимым спать из ночи в ночь в общей постели? Во имя чего они должны непременно перезваниваться по пять раз на дню? Ради чего они неразлучны? В этой напускной и вынужденной неразрывности нельзя не усмотреть очевидного инфантилизма. Это неестественная неразрывность. Это противоестественная неразрывность. В одном из журналов я недавно прочитал о некой знаменитой чете, супругах, подвизающихся в сфере массмедиа, которые прожили вместе, якобы душа в душу, уже тридцать четыре года и похваляются тем, как замечательно ладят. Счастливый муж с гордостью объявил репортеру: «У нас с женой есть присловье: чем чаще тебе в разговорах с твоей половиной удается прикусывать язычок, тем удачнее оказывается ваш брак». Такие люди вызывают у меня горькое недоумение. За что они себя так наказывают? Тридцать четыре года! Поневоле снимаешь шляпу перед подобным проявлением обоюдного мазохизма.

У меня есть друг в Остине, преуспевающий писатель. Женился он совсем молодым в середине пятидесятых, а уже в начале семидесятых развелся. Он был женат на замечательной женщине и прижил с нею трех замечательных детей — и вдруг ему захотелось на волю. Однако он сумел избежать истерик и вообще каких бы то ни было глупостей. Для него это был вопрос прав человека. Свобода или смерть! Однако, уже разведясь и начав жить в одиночестве, обретя желанную свободу, он испытал глубочайшее отчаяние. И вскоре снова женился, женился на женщине, с которой не планировал заводить общих детей, хотя бы потому, что у нее уже был собственный ребенок. Причем взрослый ребенок, студент колледжа. Итак, он решил для разнообразия испробовать, какова супружеская жизнь без детей. Конечно, с супружеским сексом они всего через пару лет завязали, но мой друг-писатель был чрезвычайно усердным и удачливым ходоком на сторону в первом браке и к тому же сфокусировался на проблемах пола в своем творчестве. Поэтому, избавившись от брачных уз, он вполне мог пуститься во все тяжкие, о чем, кстати, только и мечтал и ради чего, собственно, расстался с первой женою. Однако, обретя свободу, он, как вы помните, впал в отчаяние и убедил себя в том, что его отчаяние неизбывно. Обретя полную свободу, он перестал понимать, на каком свете находится. И не смог придумать ничего лучшего, как вернуться к жизни в заведомо невыносимых для него условиях брака, только на сей раз в несколько облегченном варианте: никаких тебе детей, никаких родительских забот и тревог и тому подобного. Запретный плод сладок? Я бы не пренебрег и этим соображением. Брак сам по себе — великолепный стимулятор внебрачного секса. Но мой друг стремился к чему-то более основательному и безопасному, чем постоянная супружеская неверность, чреватая необходимостью ежедневно громоздить горы самой затейливой лжи. Не ради этого он женился повторно, хотя — что правда, то правда, — едва заключив второй брак, тут же предался забытым было и оттого вдвойне пьянящим усладам на стороне. Отчасти проблема заключается в том, что у мужской эмансипации нет и никогда не было ни своего общественного трибуна, ни собственной, если угодно, общественной трибуны. Мужская эмансипация лишена общественного статуса, потому что людям не хочется, чтобы она обрела общественный статус. Жизненные обстоятельства, в которых мой друг пребывал, будучи женатым человеком, казались ему — в разумных пределах — более чем удобными, однако в них начисто отсутствовало какое бы то ни было достоинство. Ему хотелось развестись, но он тянул с этим, тянул, тянул… И успокаивал себя, успокаивал, успокаивал… И каждый день только и думал о том, как бы раз и навсегда сделать ноги… Нет, в подобном поведении отсутствует малейшее мужское достоинство. Или, сказал я Елене, малейшее женское достоинство.

Убедил ли я ее? Право же, не знаю. Скорее нет, чем да. А вас, кстати? Ну почему, почему вы смеетесь? Что вас так развеселило? Мой дидактизм? Согласен, абсурдная сторона моих рассуждений может и позабавить. Но что ж тут поделать? Я литературный и художественный критик, я университетский преподаватель; дидактизм — мое предназначение, моя, так сказать, вторая натура. Аргументы и контраргументы — вот из чего соткана история. Или же ты навязываешь свое мнение собеседнику, или же он навязывает тебе свое. Нравится вам это или нет, но таковы правила игры. Каждое противостояние оборачивается столкновением, оборачивается самой настоящей войною, если, конечно, одна из сторон не готова самозабвенно и радостно уступить чужому напору.

Послушайте, я не из этого столетия. И вы это видите. Вы это слышите. Я не из постиндустриальной эры и даже не из индустриальной. Мне приходилось пользоваться самыми примитивными орудиями. Тяжким молотом разнес я собственную семейную жизнь и всех, кто попытался этому воспротивиться. И семейную жизнь Кенни — тоже. Что ж удивляться тому, что я по-прежнему остаюсь молотобойцем? Ничего удивительного и в том, что мои назидательность и настырность превращают меня в комическую фигуру, в этакого деревенского атеиста, особенно на ваш взгляд, потому что вы-то как раз принадлежите нынешней эпохе и у вас нет ни малейшей необходимости что бы то ни было и кому бы то ни было доказывать.

Ну вот, а теперь прекратите смеяться и позвольте вашему учителю довести рассказ до конца. Разумеется, если я не наскучил вам своими старческими россказнями и воспоминаниями о былых усладах… Отнюдь?.. Что ж, тогда думайте обо мне всё, что вам заблагорассудится, но не спешите с выводами до тех пор, пока я не закончу.

Минувшее Рождество. Рождество 1999 года. Той ночью мне приснилась Консуэла. Я был один, и мне приснилось, будто с нею что-то стряслось, и я уже подумал было, не позвонить ли ей. Но когда полез в телефонный справочник, ее номера там не обнаружил. Номер же в Восточном Ист-Сайде, найденный в манхэттенской телефонной книге много лет назад, вскоре после того, как Консуэла получила искомое место в рекламном агентстве, я так и не записал. А не записал я его, потому что, повинуясь своему «духовному отцу» Джорджу, всерьез уверовал, будто возобновление связи с нею вполне может меня уничтожить. Ну вот, а через неделю, уже перед самым Новым годом, будучи совершенно один, без подруги, и собираясь встретить 2000-й в полном одиночестве, поскольку всеобщее ликование вокруг миллениума оставило меня совершенно равнодушным, я решил всю ночь просидеть в гостиной за фортепьяно. Если не испытываешь постоянного полового влечения, жизнь в одиночестве способна подарить тебе

многие радости, и как раз этим радостям я и замышлял предаться новогодней ночью. Автоответчик моего телефона был включен, но я и обычно стараюсь не брать трубку, пока не пойму, кто звонит. А уж этой-то ночью я и вовсе не хотел, чтобы мне докучали неизбежными глупостями про «проблему-2000», поэтому, когда зазвонил телефон, я даже не потрудился оторваться от клавиатуры, с запозданием сообразив, что слышу ее голос. «Привет, Дэвид. Это я. Консуэла. Давненько мы с тобой не разговаривали, да и сейчас звонить как-то странно, но мне хочется тебе кое-что сообщить. Хочется сообщить тебе об этом самой, пока не рассказали общие знакомые. Или пока ты сам не узнал случайно. Я тебе еще позвоню. А пока оставляю номер своего мобильного».

Выслушав это сообщение, я оцепенел. Я не успел снять трубку, а сейчас, когда рванулся за нею, было уже поздно. И я подумал: о господи, значит, с нею и вправду что-то стряслось! Я сразу же заподозрил что-то скверное. Из-за смерти Джорджа. Да, Джордж умер. А вы разве не видели некролог в «Таймс»? Джордж О'Хирн умер пять месяцев назад. Ушел из жизни мой ближайший друг. По меньшей мере, мой ближайший друг-мужчина. Друзей-мужчин у меня вовсе не осталось. Для меня это большая утрата, мы с ним действительно были весьма близки. Конечно же, остаются коллеги, остаются люди, с которыми встречаешься на том или ином месте работы, а встретившись, безусловно, перекидываешься парой слов, но их жизненные принципы и житейские привычки настолько противоположны моим, что единого пространства для свободного обмена мнениями у меня с ними нет и быть не может. По меньшей мере, применительно к событиям личной жизни. Наша мужская компания состояла только из Джорджа и меня; возможно, потому, что нам подобных и вообще-то немного. Но даже одного такого соратника более чем достаточно, ведь совершенно не обязательно переманивать на свою сторону общество в целом. Я заметил, что едва ли не все мои знакомые мужского пола, за вычетом покойного Джорджа, норовят — особенно если им доведется встретить меня с молодой подружкой — либо осуждающе поджать губы, либо и вовсе обрушиться на меня с нравоучениями и попреками. «Ваши силы не безграничны», — внушают они мне, словно их собственные силы безграничны. Я, на их взгляд, чересчур самоуверен, а сами они, выходит, не чересчур! Несчастные великомученики законного брака, я им, понятно, не по душе. Женатые мужчины меня вообще никогда не понимают. Да и взаимной симпатии между нами, разумеется, не возникает. Может быть, они откровенничают друг с другом, хотя и на этот счету меня имеются серьезные сомнения, мужская солидарность в наши дни не заходит так далеко. Их героизм заключается не только в поистине ужасающем повседневном самоотречении, но и в вынужденной демонстрации всем и каждому фальшивого фасада душевной жизни. Подлинную, потаенную, жизнь души они приберегают для психоаналитиков. Разумеется, я отнюдь не утверждаю, будто все они ненавидят меня и желают мне зла в наказание за тот образ жизни, который я веду, но не будет ошибкой сказать, что я не вызываю всеобщего восхищения. С тех пор как умер Джордж, я дружу исключительно с женщинами вроде Елены, некогда побывавшими в моих объятиях. Джорджа они мне, конечно же, заменить не могут, но все-таки достаточно терпимы, чтобы не считать, будто я своим поведением бросаю им вечный вызов.

Сколько ему было? Пятьдесят пять. Джордж умер от удара. Его, как выражались в старину, хватил кондратий. И я при этом присутствовал. Я и еще человек восемьсот. Произошло это в Нью-Йорке, в культурном центре Молодежной еврейской ассоциации на 92-й улице, субботним вечером в сентябре. Это был его творческий вечер, и меня пригласили выступить среди прочих перед поэтическими чтениями. Джордж сидел в кресле, в самом углу сцены, ближе к кулисе; он с явным удовольствием слушал мое выступление, то и дело поощрительно кивал. В черном, как на похоронах, костюме, узком, но все равно висящем на долговязом, смуглом и горбоносом ирландце как на вешалке; мой приветливый друг сидел вытянув перед собой длинные, стройные ноги. По всей видимости, кондратий хватил его в то самое мгновение, когда он уже собирался, весь в черном, подхватив с коленей все восемь своих поэтических сборников, выйти на авансцену и сразить наповал слушателей вдохновенной мелодекламацией. Потому что стоило публике призывно захлопать, как он приподнялся в кресле, но тут же рухнул на пол, и уже само кресло повалилось на него. А книги его в беспорядке рассыпались по паркету. Джорджа отвезли в больницу, где врачи твердо намеревались его оставить, однако, после того как он пролежал неделю в состоянии близком к коме, родные решили, что умереть ему лучше в родных стенах.

Дома он по большей части тоже оставался почти в полном беспамятстве. Вся левая сторона тела была парализована. Пропала речь. Глыбища ума, его мозг просто-напросто взорвался. Сын Джорджа Том, будучи терапевтом, сам наблюдал его агонию, затянувшуюся еще на девять дней. Кормил его через капельницу, ставил и удалял катетер и тому подобное. Стоило Джорджу приоткрыть глаза, как его усаживали в постели, давали пригубить воды или пососать ледышку. Все делалось для того, чтобы его уход оказался бы по возможности наименее мучительным, хотя окружающим эта медленная агония, несомненно, доставляла изрядные муки.

Каждый день, ближе к вечеру, я отправлялся проведать его в Пелем. Джордж давно переселил туда семью, чтобы на протяжении всех тех лет, что он преподавал в Нью Скул, пользоваться свободой рук на Манхэттене. Когда я подъезжал, возле дома уже было, как правило, припарковано пять-шесть машин. Дети Джорджа дежурили у его постели поочередно, иногда они привозили с собой кого-нибудь из внучат. Здесь же присутствовала сиделка, а ближе к концу — сотрудница хосписа. Жена Джорджа Кэт, разумеется, сидела возле него круглыми сутками. Я проходил в супружескую спальню, где теперь была установлена больничная постель, брал его за руку — не парализованную, а ту, которая еще что-то чувствовала, — и просиживал по пятнадцать-двадцать минут, однако он при мне так ни разу и не пришел в сознание. Он тяжело дышал. Он хрипел. Нога с не затронутой параличом стороны то и дело подрагивала — но и только. Я проводил рукой по его волосам, по щеке, легонько стискивал ему пальцы, но он не реагировал ни на что. А я все сидел, надеясь, что он хоть на миг очнется, посмотрит на меня и узнает, но каждый раз уезжал, так этого и не дождавшись. И вот однажды мне сразу же по прибытии сообщили: он очнулся. Ступайте же к нему, ступайте! — поторопили меня.

Джорджа усадили, обложив подушками и подняв под прямым углом верхнюю половину кровати. Дочь Бетти кормила его льдом. Она раскалывала кубики льда зубами и вкладывала в рот отцу ледяную крошку. Джордж пытался сосать ледышки непарализованной половиной рта. Вид у него был отсутствующий, и весь он страшно истончал, но глаза оставались открытыми, и по ним было видно, что все его силы уходят сейчас на то, чтобы сосать этот чертов лед. Кэт, стоя в дверном проеме, не сводила с мужа глаз — седовласая дама внушительного роста (чуть ли не с самого Джорджа), но сейчас заметно корпулентнее, чем была когда-то, и вместе с тем куда изможденнее. Симпатичная пышечка, вечно слегка насмешливая, чрезвычайно жизнерадостная и словно бы лучащаяся упрямой душевностью — такой была Кэт лет в сорок, и такой она мне запомнилась. Женщина, никогда, ни при каких условиях ни перед чем не пасовавшая, она выглядела сейчас полностью подавленной, словно уже дала свой последний бой и проиграла.

Поделиться с друзьями: