Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Непоследовательно, ибо царь не старается взнуздывать страсти собственные? Конечно, непоследовательно. Маловато благодеяний? Разумеется, маловато — меньше, чем хотелось бы. Но мужику и чуточная потачка сгодится, а Новикову Божий свет краше каземата независимо от того, последовательно ли воплощает император добрые мысли, некогда ему внушенные.
В масштабах огромной страны и малая польза велика. В поздней фонвизинской повести «Каллисфен» герой ее, вознамерившийся исправить нрав Александра Македонского, гибнет, едва успев подвигнуть его на два добрых дела, а все ж учитель его Аристотель говорит с упрямством и гордостью, очень русскими:
«При
Развращены, да не вовсе. Два дни… И на том спасибо.
ПОСЛЕДНЯЯ ДРАКА
Никита Иванович любил Павла. Желал ему блага. Намеревался и сам возвыситься с его восшествием на престол — была, значит, и своекорыстность. Но надежда на воцарение воспитанника и на разумное его царствование, ограниченное твердым законом и соучастием советников, стократ увеличивалась ненавистью к Екатерине и к ее самодержавству.
Странное время, и странное положение обоих врагов, Екатерины и Панина.
Сановник безукоризненно соблюдает политес подданного по отношению к всемилостивейшей государыне (другое дело брат Петр, ворчун и критикан, но ему-то что, он в отставке), а она и в самом деле осыпает его милостями. Даже когда ей удастся наконец одержать победу и удалить Панина от Павла, когда она торжествующе скажет: «Мой дом точно вычищен», это будет сделано в форме, напоминающей скорее чествование, чем недовольство, возвышение, чем падение.
«…За оконченное воспитание государя цесаревича, — сообщит коллеге-дипломату панинский секретарь Фонвизин, — пожаловано графу Никите Ивановичу…»
И обстоятельно перечислит пожалования:
«1. Чин фельдмаршала, и быть ему шефом иностранного департамента.
2. Девять тысяч душ крестьян.
3. Сто тысяч рублей на заведение дома.
4. Ежегодного пенсиона по тридцати тысяч рублей.
5. Ежегодного жалованья по четырнадцати тысяч рублей.
6. Сервиз в пятьдесят тысяч рублей.
7. Дом позволено ему выбрать любой в целом городе и деньги за оный поведено выдать из казны.
8. Экипаж и ливрея придворные.
9. Провизия и погреб на целый год».
Для нас — неправдоподобно щедро, а меж тем Никита Иванович без стеснения говорил о неблагодарности государыни, и если тут же разделил четыре тысячи душ из подаренных ею девяти между своими секретарями (в их числе оказался, разумеется, и Фонвизин), то это было не только проявлением отменной доброты, но и вызывающим жестом: вот как поступаю я с вашим откупом, ваше императорское величество!
Жест традиционный: по древней легенде, еще Фирдоуси, недовольный размерами вознаграждения за «Шахнаме», тут же его роздал.
Да Екатерина и сама точно так же смотрела на собственную щедрость.
Как раз в эти дни московский главнокомандующий Волконский донес ей о Петре Панине, что он-де «много и дерзко болтает, но все оное состояло в том, что все и всех критикует, однако такого не было слышно, чтоб клонилось к какому бы дерзкому предприятию. Примечено было даже, что с некоторого времени Панин гораздо утих и в своем болтаньи несколько скромнее стал».
Екатерина ответила:
«Что касается до дерзкого вам известного болтуна, то я здесь кое-кому внушила, чтобы до него дошло, что если он не уймется, то я принуждена его буду унимать наконец. Но как богатством я брата его осыпала выше его заслуг на сих днях, то я чаю, что и он его уймет же, а дом мой очистится от каверзы».
«Выше заслуг» —
тоже достаточно известный жест: на, подавись!Однако не от всякого откупились бы столь щедро. Величина откупа говорит о величине страха перед тем, от кого откупаются.
В 1771 году семнадцатилетний Павел тяжко захворает, по словам матери, «простудною лихорадкою, которая продолжалась около пяти недель», и, когда дело пойдет на поправку, Денис Иванович Фонвизин, после «Бригадира», кажется, не бравшийся за перо литератора, сочинит «Слово на выздоровление Его Императорского Высочества Государя Цесаревича и Великого Князя Павла Петровича в 1771 годе», каковое «Слово» отпечатано будет брошюрою и станет известным — по тем временам — очень широко.
И станет и останется; много позже Иван Иванович Дмитриев вспомнит, что в доме его отца рядом с именами славных старцев и мужей, Ломоносова, Тредиаковского и Сумарокова, поминался и Фонвизин, «уже обративший на себя внимание комедией Бригадири Словом по случаю выздоровления Наследника Екатерины».
«Слово», поставленное в ряд с «Бригадиром», — этому можно удивиться, едва начав его читать. Что здесь, кроме казенного красноречия?
«Настал конец страданию нашему, о россияне! Исчез страх, и восхищается дух веселием. Се Павел, отечества надежда, драгоценный и единый залог нашего спокойства, является очам нашим, исшедши из опасности жизни своея, ко оживлению нашему» — и т. п. Казалось бы, всего лишь парадная сводка о состоянии здоровья, где автор, фальшиво вдохновленный обязательным восторгом, не минует воспеть и Екатерину, которая в чем, в чем, а в материнской любви к Павлу замечена не была: «Ты не будешь отлучена от слова сего, о великая монархиня, матерь чадолюбивая, источник славы и блаженства нашего! Ты купно страдала с Павлом и Россиею и вкушаешь с ними днесь общее веселие».
Нет, однако. Сквозь непременное славословие с назойливой прямолинейностью (уж тут совсем не до художества, тут единая цель — пояснить, втолковать, выкрикнуть) пробивается задача политическая: используя лицемерие Екатерины, внушить ей понятия о долге матери и государыни; самому Павлу, будущему монарху, дать наказ, вещая «гласом всех моих сограждан»; наконец, утвердить в глазах этих самых сограждан третье из главных действующих лиц.
Естественно, Панина.
Немалая дерзость: рядом с исшедшим из опасности порфирородным юношей и трогательно рыдающей чадолюбивой матерью поместить и наставника — в той же скульптурной классической позе, «стеняща и сокрывающа слезы своя». Группа сразу перестает быть группой семейной, а ваятель — исполнителем хоть и высочайшего, но частного заказа; речь о государстве и о людях государственных, которых три: Екатерина, Павел, Панин. И Панин не только стенящий и сокрывающий, но воплотившийся в воспитаннике, неотрывный от него. Тут вся его воспитательно-политическая программа.
«…Муж истинного разума и честности, превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны».
В другое время Екатерина, может быть, нашла бы, что на это сказать. Подобно тому как после, полусмеясь, полунегодуя, она заметит, что вот уж и господин Фонвизин хочет учить ее царствовать, на сей раз ей можно было бы присовокупить, что и заслуги перед отечеством отмечает она, а не сочинители и не секретари. Но теперь не тот момент, не та атмосфера, и приходится с благосклонным видом выслушивать, отчего же это панинские заслуги не могут быть забвенны: