Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:

«Что есть любовь к Отечеству в нашем быту? — спрашивал еще Вяземский. И сам отвечал: — Ненависть настоящего положения. В этой любви патриот может сказать с Жуковским:

В любви я знал одни мученья.

Какая же тут любовь, спросят, когда не за что любить? Спросите разрешения загадки этой у строителя сердца человеческого. За что любим мы с нежностью, с пристрастием брата недостойного, сына, за которого часто краснеем?»

(Какова цепочка: Жуковский — Вяземский — Ленин!)

Это почувствовано независимо от Чаадаева, но вместе с ним: слова Вяземского относятся к 1829 году. Примерно тогда же он напишет

в книге «Фон-Визин»: «Просвещенная любовь может негодовать и ненавидеть», презрительно осмеяв любовь невежественную, подобную страсти Простаковой к Митрофанушке. Так что как ни необычна чаадаевская фигура, ее самовыявление естественно для эпохи, а идеи по-своему даже традиционны.

По крайней мере, та из них, что в нашем разговоре идет к делу.

Естественный парадокс: само непримиримое западничество Чаадаева, сопряженное с уничижительной критикой России и ее истории, с призывом к духовному единению с католической Европою, неотрывно от осознания российского мессианства:

«Мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идеи… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество».

Вот оно, русское уничижение паче гордости!

Тут человек чем далее отчуждается от отчизны, тем ближе к ней оказывается. Чем яростнее клянет, тем яростнее любит. И когда один из людей чаадаевской породы, Печерин, эмигрант, принявший католичество, ставший монахом-иезуитом, после и оттуда ушедший, писатель, исповедальным характером своей книги «Замогильные записки» и даже ее капризно-естественным стилем предвосхитивший литературу двадцатого века, чуть ли не Розанова, — словом, когда этот по-новому странный чудак заявляет: «Как сладостно — отчизну ненавидеть!» — в его кощунстве все тот же комплекс любви-ненависти, уничижения-гордости.

Вот эти строки:

Как сладостно — отчизну ненавидеть

И жадно ждать ее уничтоженья!

И в разрушении отчизны видеть

Всемирную денницу возрожденья!

Я этим набожных господ обидеть

Не думал: всяк свое имеет мненье.

Любить? — любить умеет всякий нищий,

А ненависть — сердец могучих пища.

Всемирнаяденница — никак не мельче! Конечно, по Печерину, возрождение должно произойти под знаменем католицизма, а все ж и тут не обойтись без России. Без нее, вставшей из-под родных развалин, миру не выйти на дорогу истины.

Так странно ли, скажите, если ревностный западник Белинский окажется «тайным славянофилом»?

Есть нечто общее между русским западничеством и русским славянофильством: то, прежде всего, что они русские. Николаем Бердяевым было замечено, что наше западничество — явление чисто восточное, ибо только для человека стороннего Запад мог быть идеальной мечтою. Для самого европейца он лишь реальность, нередко ненавистная.

Между прочим, и с географически противоположной стороны возможна подобная же иллюзия: Дидро, совсем не знавший России и издалека очарованный ее императрицей, считал, что преимущество северного колосса в его исторической запоздалости:

«Как счастлив народ, у которого ничего не сделано».

(Что и способствовало надеждам на Екатерину, в чьей власти было якобы по-архимедовски, рычагом разума повернуть подданную ей землю…)

Может быть, эта легко проходимая грань между еще не осознавшим

себя славянофильством и еще не оформившимся западничеством (не осознавшими, не оформившимися, но уже живущими, как живет в семечке яблоня), — может быть, эта грань впервые стала столь заметна именно в Денисе Ивановиче Фонвизине.

И для него Запад, Франция были образцом, мечтой, «земным раем»; и ему наскучило, говоря словами Достоевского, ходить на помочах; и он совершил резкий переход к горделиво-национальному самоощущению, к определению избраннической роли России. Почти вторя «ихнему» Дидро.

«Если здесь прежде нас жить начинали, то по крайней мере мы, начиная жить, можем дать себе такую форму, какую хотим, и избегнуть тех неудобств и зол, которые здесь вкоренились. Nоus commencons еt ils finissent. Я думаю, что тот, кто родился, посчастливее того, кто умирает».

«Nоus commencons еt ils finissent». «Мы начинаем, а они кончают»… Много десятилетий эта мысль еще будет тешить русское сердце.

Я сказал: он совершил переход. Но где этот переход? Он так стремителен, что не уследить глазу: словно его и не было.

Только-только что вольтерьянствовавший «французский кафтан» чуть ли не в самый разгар своего галльского вольнодумства пишет «Бригадира», уже в нем начиная отчуждаться от помочей, а затем перечеркивает Францию в своих тенденциознейших письмах. Но это хоть и быстролетно, однако ж, по крайней мере, совершено в очень определенном, одном направлении.

И вдруг воды идут вспять. Едва Фонвизин, наглядевшись на чужеземные пороки, соглашается примириться с домашними: «Научился я быть снисходительнее к тем недостаткам, которые оскорбляли меня в моем отечестве…»; едва он начнет осваивать эту мысль, способную тешить Простаковых и воспитывать Митрофанов, как уже соучаствует в безыллюзорном «Рассуждении о непременных законах» и пишет беспощадного «Недоросля», где высмеивает их же, Простаковых и Митрофана, и осуждает непросвещенную любовь, плодящую одно злонравие.

Снова — переход? Переворот? Пересмотр? Нет, тут как бы всё в одном, противоречия в цельном, остроугольность в плавно замкнутом кругу; и патриотическая гордость, снижающаяся до тщеславия, и патриотический гнев, возвышающийся до «тоскующей любви»; и Простакова, и Чаадаев.

Непоследовательность? Смутность? Неразборчивость? Это — куда ни шло. Но из этой непоследовательной и смутной неразборчивости, не одному Фонвизину свойственной, потом выкристаллизуются отчетливые идеи, которые надолго овладеют русскими умами, идеи противоборствующие, но и родственные, а пока иначе и быть не может: любое предвосхищение и слитно, и смутно.

К тому ж дело и в характере века. Крутом, крупном, центростремительном

ФИЗИОНОМИЯ ВРЕМЕНИ

Когда Денис Иванович в 1788 году напечатал в «Санкт-Петербургских ведомостях» проспект собственного собрания сочинений, в нем предполагались и «записки первого путешествия».

Собрание в свет не вышло, но никто не сомневается, что записки составились бы из дорожных писем; недаром в том же проспекте были объявлены и «разные письма»: препятствий к тому, чтобы публиковать частную переписку, автор не видел. Да и сбереженные черновики «журнала нашего вояжа», испещренные следами литературной отделки, говорят о том же.

Поделиться с друзьями: