Уна дышит эвкалиптами
Шрифт:
– –
Когда сны переходили в розы, запоминавшие собой красоту мира, когда горы записывали на себя твердость характеров, а прибои были символом удачи, в те самые времена родилась Габи, Габриэль. Она была очень остроконечной, на голове у нее был колпак, и ноги заканчивались двумя тонкими мысками. Присмотревшись к своей натуре, она поняла, что, должно быть, она волшебница, и начала всячески использовать эти умения для привлечения финансовой выгоды. Но так, конечно, не работало. Поэтому она снова и снова садилась и слушала рассказ мамы про реки книг и истории, которые происходили за кулисами букинистического разлива.
Вот что это было такое в действии. Раз в несколько дней приходили вагоны. Когда это происходило, они бежали туда первыми – сотрудники картоноделательного отдела. Заходили в вагоны и заныривали всем телом в тонны книг, купались, как в бассейне. Нет,
Они ждали и до сих пор ждут. Сидят в той же самой теплоте неслучаемого, готовят из акционных товаров еду, смотрят телешоу, ходят пешком по дороге жизни и что ни день очень сильно хотят денег, очень сильно. Но деньги приходят к ним в очень коротких штанишках, деньги приходят, садятся, они не выросли, это дети-деньги, они такие же, как двадцать пять лет назад, они приходят и говорят: у нас задержка развития, мы деньги, и мы должны расти, но вместо этого мы никуда не движемся, ходим в одних штанишках, пьем пустой чай, у нас нет игр и времяпрепровождения, мы просто застряли и все, – так деньги говорят. И мои родители смотрят на них, с жалостью и сочувствием: «деточки», и начинают кормить пирогом с яблоками, и мама вяжет для них рейтузы, чтобы ножки не мерзли, распуская книги из библиотеки, и деньги убегают далеко-далеко, в самую даль, в отель «Хилтон» в Западной Германии, они сидят там и говорят: мы никогда не пойдем в Россию, даже в составе экспедиции, даже как специальные гости, мы будем маленькими деньгами в отеле «Хилтон» и постепенно вырастем, наблюдая за местным образом жизни, но туда, в глубинку мы не пойдем.
– –
И тогда мы с деньгами сели, поговорили и решили, что они не будут носить рейтузы и не будут есть жирную пищу на ночь, особенно с майонезом, но придут к моим родителям и дадут им еще один шанс – вырастить их, воспитать как нормальное существо, дадут им шанс прожить свою жизнь вверх, а не вниз. Деньги кивнули, и мы побежали вместе, стуча башмаками о брусчатку разных стран мира, через леса объятий, через Африку с его гусями, через шоколадного Айболита и поля фламинго, ласково колосящиеся в Чаде жирафа. Мы побежали обратно к моим родителям, чтобы родить их, вписать их в эту новую обстановку мира.
И мои родители сели и позировали – для Бога, который все-тки был, чтобы он лепил их заново, чуть поменял конфигурацию глины и объяснил им законы пластичности.
Так они позировали перед верхним миром. И не прошло и трех месяцев, как они купили новый холодильник. Не в этом сила? Поживите с холодильником, которому двадцать лет.
А деньги уже подросток, они пришли на мое место и занимаются смешением небов и земляний, ломают стереотипы, а родители души в них не чают. И кормят, и поят, и верят в них, и дарят им лес и объятия, а раньше они казались им привидениями.
Агнец, или Растительная овца
…Все было хорошо, пока он не начинал чувствовать, что его выбрасывает в ту незнакомую степь, где нет ни одного близкого человека и ни одного явления, которое можно было бы принять за праздник, и нет способности двигаться. Когда он из светящегося дерева леукадендрон переходил неминуемым образом в растительную овцу, это был другой человек, и не человек вовсе, но такое образование. Он висел на своей растительной пуповине, соединенный с тем, что не мог изучить, потому что ел это. Собрав силы на то, чтобы поднять голову, он видел, что вокруг серое уныние, которое никак не перекрасить интерпретацией – это пустырь, страшный и совершенно непригодный для осмысления. И он чувствовал, как в нем вздувается вата, как он шерстится от возмущения, что его, такое благородное серебряное дерево, заставляют висеть в ограниченных условиях без должной причины. И он висел там, надутый как растительная
овца, и иногда смотрел по сторонам, ожидая, что вот-вот его придут спасать, а потом наступала ночь, и он засыпал. А когда просыпался…Он снова оказывался в том же доме и шел на работу на кухню, и включал zoom, и начинал общение с людьми в виде прямоугольников. И у него не было возможности встать, он сидел весь день на этом стуле, как приросший, и поднимал престиж компании.
– Тошно.
Главное, не сказать вслух.
– –
…Все начинается с растительных овец, потому что столько лет они не давали ему покоя. Эти мешки с завитушками являлись к нему в любое время суток, катились из своих овечьих миров прямо к нему в голову. Они томили его своим недовидом, сколько приятных разговоров было испорчено из-за этих овец. Он так мечтал о них написать, что это просачивалась во все его дела, что бы он ни делал, там непременно показывалась шерсть. Овцы заглядывали в названия его отчетов, они попадали к нему в стол в виде отдельных записей, пучки их шерсти были в переписке с друзьями и поздравительных открытках – как можно было это вынести? Но что было делать: ни один журнал не хотел статью о растительных овцах, никому это было не нужно. «Да уйдите вы уже из меня, наглые и вовсе не существующие мешки!» – так он кричал и бегал из угла в угол. «Хватит уже, надоели, шли бы в свое растительно-животное царство…. Отцепись, отцепись овца!»
Но они оставались, как наваждение, сидели с глазами, полными недосмысла и жаждали – только представьте себе, эти вымышленные создания, эти эфемерные животные – жаждали быть написанными! И что они о себе возомнили. Пухлые, нелепые, растительные и вовсе абстрактные!
Гобелену и так было несладко. Он тогда работал агентом коммерческого толка, и так ясно угасал на работе – но это был в некотором роде план: угаснуть, чтобы перестать различать контуры этой несправедливости, которая наехала на него как трактор с каменными колесами. Он хотел писать книги, ходить по музеям, посиживать в парках с альбомом искусств, но вместо этого он продавал очки, невероятно космические, но больше в плане цены. Пара таких очков могла бы полгода кормить небольшую семью в провинции, но в этом мире все разделено по уму, логику которого постигнуть непросто, и он должен был влюбиться в эти очки как в собственную историю, и он, конечно, влюбился, потому что очки из титана – самая незаменимая вещь в природе. Неясно, как вы до сих пор без них обходитесь, наверняка, это какая-то ошибка или просто недоразумение. В это он верил, а вот в то, что однажды сможет написать про растительных овец и текст опубликуют, уже не очень.
Отчего, вы спросите, у него было такое странное имя – Гобелен? От впечатлительности. Во времена дорабовладельческой неги, когда за тексты еще платили, и он мог иногда читать – не только этикетки на стиральном порошке, но и книги, он взял себе этот псевдоним, оказавшись под большим вдохновением от истории жизни художника Ильяма Гобелепса, который с равной харизмой издавал книги и пледы для стульев с узорами из манускриптов (в итоге получался арт-объект, творческое заявление).
Гобелен был бы хорошим негром, судя по имени, но ирония в том, что не было никакой «бы», он был в рабской зависимости от работы, которая подразумевала животный труд, который мог совершать любой, даже не приходя в сознание.
Чтобы перейти от состояния темнокожести в состояние белой пушистости, потребовалось огромное число дней, которые он терпеть не мог за их одинаковость, во все эти дни он боролся с нелюбимым делом, и это дело все больше разрасталось, казалось, работа съест его, и ничего не останется. Так, постепенно, из негра, который работал и жаловался, он превратился в смиренный цветок под названием vegetable lamb, который стоял на своей пуповине и ел то, что было в зоне доступа. Сил ему хватало только на то, чтобы справляться с нелюбимой работой, а потом выходить из этого неправильного состояния, чаще всего при помощи алкоголя.
Но потом он перестал пить и попробовал стать просветленным. Как-то он начитался духовных постов, и ему вдруг открылось, что люди прекрасны. Он выходил на балкон, смотрел и видел, что раньше это была масса, гогли, но вдруг из этой массы начали высовываться люди, и у каждого оказалось какое-то умение, и все были такие хорошие. Год или два он пребывал в полной эйфории, видя торжество гуманизма и развитие человечества, но потом в какой-то момент его вытошнило, и он вернулся в свое обычное состояние.