Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты грузинка, да? Я во вторую была — пришла, когда ты уже храпа задавала. Меня Санькой зовут, понятно? А тебя — Анькой, да? Мне девки говорили.

Анико вдруг так обрадовалась этой всплывшей перед нею круглой морде — что упала рядом с Санькиной койкой на колени и полушепотом, сбиваясь, стала рассказывать всю свою историю. Девка кивала, быстро моргая. Потом закрыла грузинке рот ладошкой, и сказала:

— Ни хрена не поняла. Только по-русски кумекаю. Ты вот чего: езжай давай ко мне на родину. Там встретят, устроят. У нас знаешь как файно! А деньги на билет мы соберем, вчера получка была. Потом отдашь. Здесь подружки хорошие, они такие дела понимают. А в райком больше не ходи, ну их. В тех палестинах раз на раз не приходится: то добро сотворят, а то такого наворотят, что и сами потом диву даются. Я тебе все опишу, нарисую, чтобы ты не потерялась, ладом доехала…

Так Анико познакомилась с Санькой Теплоуховой, родной сестрою своего будущего мужа Петико. Сам Петька служил тогда срочную службу в армии. Когда родители сообщили, что у них дома, в Малом Вицыне, живет теперь настоящая грузинка, он немедленно затребовал фотографию. Хотел завязать с ней переписку, но Анико

не приняла такой формы знакомства: ей нужен был человек. У стариков Теплоуховых она жила, словно у Христа за пазухой: те скучали по покинувшим дом детям, им надо было все время кого-нибудь опекать — и мягкая, скромная, молчаливая девушка им очень понравилась. Да оказалось, что еще и православной веры! Когда она попросила разрешения повесить над своею коечкой образок святой равноапостольной Нины, просветительницы Грузии, с нетленным хитоном Господним и крестом, сплетенным из виноградной лозы, — иконку дал отец Акакий, придя в дом проститься перед отъездом Анико, — старики прослезились от радости, и сразу решили женить Петьку на славной чужеземке. И Петька из армии распускал хвост, грозя в письмах тем же самым. А когда вернулся наконец, и с ликующей душою ворвался в свой дом, — оказалось вдруг, что ни о каких взаимных чувствах речи просто нет: девица оказалась вполне равнодушна к его петушиным повадкам, зычному хохоту, оранию песен под гитару, зарядке во дворе в любую погоду, армейским байкам, комсомольским мечтаниям за вечерним чаем… Ну не нравился Петька Теплоухов предмету своей симпатии, что ты станешь делать!.. Даже высокая Петькина должность не сломила ее, тихую детсадовскую нянечку: бывшего бойца Красной Армии, да еще с восьмиклассным образованием, живенько оформили инструктором райкома комсомола! Он там все ездил по району, все организовывал, агитировал, пропадал в посевные и уборочные, шумел в ячейках, полюбил в поездках ночевать у вдов, бобылок, да и у наиболее просвещенных по этой части представительниц союзной молодежи, махнув рукою на проживавшую рядом смуглянку с тонким трепетным носом: не хошь — как хошь, и пропадай со своей гордостью! Он даже пытался прижучить ее, и крепко: вы почему, мо, гражданка, не встали на учет? Ведь билет и карточка у вас есть, верно? Саботаж? Или разуверились в идеалах? Признайтесь тогда открыто, зачем кривить душой? И она прокляла себя, что не удосужилась уничтожить эти документы по дороге сюда. Что же теперь делать! — пошла, встала на учет, начала платить взносы.

Весною тридцать восьмого года на районном собрании актива попросил вдруг слова завотделом РК ВЛКСМ Ванька Лепендин, и заострил внимание товарищей на вопиющем факте: как так, райком партии во главе с первым секретарем почти полностью арестован, оказался засорен врагами народа, — а его молодежная опора и кадровая кузница оказалась вроде бы и совсем ни при чем! А ведь все видели, и невозможно скрыть факты, что оба коллектива соприкасались очень тесно не только по работе, но и в личной жизни: ходили друг к другу в гости, рыбачили вместе, охотились, пили в кабинетах и на квартирах, обсуждали между собою всякие дела. За эти-то дела — одни понесли справедливое наказание, а другие наоборот: цветут и пахнут! Так где же правда, товарищи? И сколько можно терпеть подобную обстановку?

Ситуацию, конечно, мигом исправили: на неделе арестовали две трети комсомольских вожаков, и начали следствие. Первым секретарем стал Ванька Лепендин. Да черт с ним, с этим Ванькой: ухнул в ту яму и Петька Теплоухов, забрали утром, когда он разглагольствовал за чаем, что давно подозревал большую контрреволюцию в родном райкоме.

Сразу тяжко, нехорошо стало в теплоуховском доме. Старики (хотя какие уж они особенные были старики: ни тому, ни другому не было и полусотни) сидели в избе, не ходили даже в соседи, чтобы не натолкнуться на закрытые изнутри двери, испуганный взгляд из-за занавески, на оскорбление, на то, что какая-нибудь пьянь начнет позорить при всех. «Вырастили, называется, сынка, — судачили люди. — Вот тебе и активист-комсомолист. Вот тебе и красноармеец. Устроился бы после армии-то плотником, или грузчиком, да хоть пастухом — и то, глядишь, лучше было бы дело-то…». Может быть, и действительно лучше — но ведь разве в том суть? Да, тогда массы не мыслили по-другому: как помыслить, если и на работе, и в очередях, и по радио, и в газетах толмят: враги всему виною, и их надо корчевать, словно ядовитых гадов! А когда вырывают кого-то поблизости — того же, скажем, соседа, и знаешь его с младых ногтей, — тут могут возникнуть сложные чувства: ну жалко, конечно, человека, понятное дело. Да и всем ли жалко? Есть люди, которым думать о страданиях ближних — самое любезное дело. У них ситуация, в какой оказались Теплоуховы, вызывала чувство превосходства, тоже сладкое чрезвычайно: вот, мо, вы какие! Мы с виду-то, может, и похуже будем: и попиваем, и дом не так аккуратен, и ребят долго в учебе не держим — дак ведь у нас никто и в тюрьме не сидит! И врагов народа нет. Э, брат! — да не скататься ли нам ночью к ним на покос, не нагрузить ли на телегу копешку-другую; даже если и узнают — не посмеют жаловаться, кто их теперь станет слушать!.. В-общем, часто бывает так, что чужая беда радует даже близких людей: и поделом, мо!..

Как тяжко тогда жить! Особенно в селах, небольших деревянных городках, где многие тебя знают, и со многими ты находишься в каких-то отношениях.

А в семье Теплоуховых получилось еще и хуже: отписали про горе Саньке в Москву, и она ответила: как мог брат Петька связаться с врагами: разве не знал, что это гадкое дело, — дальше некуда! Да не хочет она больше о нем слышать! В конце концов, у нее тоже не последние позиции в обществе — комсорг цеха, не шутка! — чтобы ими поступаться, состоя в родстве с братом-перевертышем, — может быть, даже скрытым троцкистом. Написала, что даже в отпуск нынче не сможет приехать.

Это вконец сразило стариков. Хозяйка дома, Манефа Григорьевна, выла неделю, все у нее валилось из рук. Яков Егорыч приходил вечером с работы и застывал истуканом на табуретке, не двигался часами. Анико лежала в маленькой своей горенке,

и такое отчаяние было на душе — хоть лезь в петлю. Но позволишь себе такое — и добьешь вконец немолодых, добрых, несчастных людей… Вот Санька! Какая, казалось бы, прекрасная девчонка. А дошло до дела — змея, гадюка, тварь… Но если так рассуждать — чем ты-то лучше, Анна Ираклиевна? Допустим, не отрекалась от брата Дато, невестки Мананы, от их дочек — просто забыла, уехала, не подумала ни о ком, кроме себя… Измена Саньки особенно тяжко ударила, страшная возникла боль, — Анико словно проснулась, стала по-другому видеть и понимать людей, их поступки и разговоры, — тихо тлеющий горский огонек бушевал теперь жадным костром, и она не знала, чем его утишить. «Поедем в церковь! — сказала как-то Манефа Григорьевна. — Надо молиться, больше ничего не придумаешь». Это было уже в начале 1940 года. Они долго добирались до областного города Емелинска (свой храм стоял пустой, заколоченный, весь причт из него однажды собрали и вместе с семьями вывезли куда-то в одночасье), попали на вечернюю службу. Анико пробралась сразу к образу Спаса Нерукотворного: так добро он смотрел! — встала на колени, зажгла свечку, и зашептала по-грузински: «Господи, верую! Прости меня, Господи! Ведь ты такой добрый. А я — дочь твоя, разве нет? Храни всех родных моих, и людей, у которых я живу. Избавь их от тяжкой беды, в которую вверг. Отдай мне ихнего Петико. Самое дорогое пожертвую тебе за это. Спаси и помилуй, Господи милосердный!..». Огонек от свечи вытянулся вдруг высоко-высоко — и сник, ярко трепыхнувшись на конце. Анико встала, поклонилась, вышла на церковное крыльцо. Только сошли крещенские морозы. Было темно, мокрый снег лежал по сторонам дорожек. Кучер запахивал полог просторных саней: это был выезд архиерея. Сам владыка сидел, и понуро о чем-то думал. «Благаслави, отэц!» — сказала девушка, приближаясь к саням. «Пошел, лентяй!» — черный клобук качнулся, копыта зашлепали по снежной жиже. Анико всхлипнула. В храме она отыскала Манефу Григорьевну: та исступленно била поклоны Богородице.

Ночевать пошли к дальней теплоуховской родне; быстро попили чаю, и легли спать. Перед утром из головы девушки-грузинки исчезли всякие сны, — только легкий, бесплотный призрак прабабушки Тасо возник из рыжего марева и закивал, старчески жмурясь. «Где ты?» — спросила ее Анико. Та не ответила — лишь подняла руку, и махнула ею, удаляясь, снова растворяясь в мареве. Вдруг оттуда же вышел брат Михо — и тоже махнул рукою, улыбаясь. «Сестра, сестра!» — услыхала она его голос. Закружился — да так, что вспузырилась короткая сванская чоха, и завис в воздухе огромный кинжал, подвешенный к поясу.

Она проснулась, и долго лежала, не шевелясь. Бог сжалился над нею! — явил образы тех, кто умер во время отсутствия ее в родном доме, — и дал ей понять, что простил ее.

Обратно добирались трудно: где шли пешком, где ехали на попутных пошевнях. Только и мечтали, как бы засесть в уютной избе, с купленными в городе баранками. Взошли, отдуваясь, в сени, толкнули дверь…

В кухне друг против друга, за пустой бутылкою водки, сидели хозяин Яков Егорыч с сыном своим Петькой!.. Манефа Григорьевна повалилась замертво. Петька кинулся к ней, запнулся об ножку табуретки, грохнулся об пол: видно, сильно окосел с отвычки. Теплоухов-старший виновато и пьяно разводил руками:

— Нно вот… Нно вот… Со стречей, значит…

Мать скоро опомнилась; после обниманий-целований, причитаний и всхлипов она побежала с Анико топить баню, носить туда воду… Ночью девушка встала, увидала свет на кухне, и вышла туда. Там сидел Петька — в кальсонах, рубашке — и мычал, раскачиваясь, жмуря глаза. Она погладила его по щеке. Петька вздрогнул, твердо отвел ее руку.

— Не тронь меня, девка. Я порченый.

— Какой мнэ дэло! Мнэ тэбя Бог дал. Я у него просила.

— Нашла о ком просить!

— Назад нэ поедешь. Его воля. Будэм жить, Петико…

И они стали жить, как муж с женой. Надо сказать, что Петро после отсидки сделался совсем другим человеком: перестал болтать о политике, избегал собраний, шумных коллективных попоек и шествий. Устроился учеником столяра в артель, быстро сдал на разряд, полюбил тихие семейные лосуги — родители не верили даже, что столь счастливо наладится давшая было трещину жизнь. Мужем он оказался мягким и добрым, и Анико горевала: нэт, нэ настоящщий мужчина, нэ витязь, гибкий и пылкий, с горячей кровью, громким голосом, умеющий держать порядок в доме!.. Мартом сорок первого родила она мальчишку — Илюшку, Илико. С тонким носиком, мамкиными миндальными глазами, и — беленький-беленький, такой кудрявый…

Вдруг началась война, — Петико угребли на нее, конечно же, в первом наборе. Он еще сказал, когда сидели и прощались за столом в последний вечер: «Мне теперь, поверьте, не страшно идти на войну, не страшно и умереть. Человек все равно коротко живет. Главное — чтобы его жизнь продолжение имела, тогда он за себя спокоен». Он наклонился над сыном, коснулся щекою нежного лица, чмокнул маленький слюнявый ротик.

Потом писал откуда-то из-под Тамбова, с места формировки, дальше вообще неизвестно откуда: на письме стоял треугольный штамп, а адрес — «Полевая почта». Пролетели лето, осень; задуло, задуло, задуло… А когда, после первых морозов, просвистели под Москвою метели, слепя и продувая изнемогающих солдат — добрался районный почтарь до места, где среди головешек разнесенной вклочья деревни вяло окапывался взвод сержанта Теплоухова. И заплакал сержант, уронив на клочок бумаги голову в шапке на рыбьем меху… «Теперь незачем жить!» — думал он. Написал домой: «Как же вы не уберегли моего сына!» И стал хотеть, чтобы его убили. Но так и не смог поймать в то время ни пули, ни осколка, — правда, поморозил ноги, и все равно угодил в госпиталь. Сколько писем потеряли, покуда донесся до дому его новый адрес! И не написала жена-грузинка: «Я плачу, Петико. Я все время плачу. Ведь я обещала, пока молилась за тебя, принести Ему в жертву самое дорогое. Пламя свечи тогда вытянулось, и ярко озарилось на конце. Я поняла тогда, что Он поможет, — но жертва должна быть велика. Я думала, это будешь снова ты, а оказался — наш сын, первенец. Теперь нам обеим тяжело, — а я знаю, что не захочу больше родить детей ни от кого, кроме тебя. Потому храни себя, и не погибай».

Поделиться с друзьями: