Управляемая наука
Шрифт:
Так предложил директор, и Ученый совет послушно проштамповал его решение. На следующий день Вадим Минухин узнал, что его многолетний труд, его опыты и наблюдения никому больше не нужны. Они исключены из списка исследований, как недостоверные и научно несостоятельные. А раз так, то и ни о какой защите диссертации на эту тему не может быть речи… (Ныне Вадим Минухин эмигрировал в США.)
Опасные козни иностранных ученых пугают не только директоров НИИ и руководителей Академии. Яд недоверия и подозрения проникает до самых глубин научного миллиона. Особенно силен он в институтах провинциальных и отраслевых (подчиненных не АН СССР, а министерствам). Тут боязнь контактов с иностранцами превращается в панический ужас. Вспоминаю спор, который возник у меня в НИИ Сахарной свеклы в Рамони (ВНИИСС). Небольшой поселок под Воронежем, Рамонь вот уже более полувека служит пристанищем для Всесоюзного научно-исследовательского учреждения, занятого исследованием селекции, генетики, биохимии и земледелия сахарной свеклы. Можно даже сказать, что Рамонь — столица свекловодческой науки, во всяком случае, оставалась столицей, пока тут работал видный селекционер академик ВАСХНИЛ А. Л. Мазлумов. Здесь в 50-х–60-х годах бывали даже специалисты-свекловоды из стран Европы и Америки. Работая над биографией Аведикта Лукьяновича Мазлумова (1896–1972), я несколько
В основном рамонский научный коллектив подобран из окрестных агрономов, выпускников Воронежского сельскохозяйственного института. Люди в своем деле знающие, опытные, они вместе с тем излишней культурой не блещут. Духовные интересы их вполне удовлетворяет здешний Дом культуры с киноустановкой и танцами под баян. Среди этих научных работников мое внимание привлекла Ираида Васильевна Попова, кандидат наук, фитопатолог. Она тоже много лет провела среди рамонских полей, но в свои пятьдесят с небольшим не утеряла интереса к литературе, музыке, к живому общению. Ее защищенная несколько поздно диссертация по энтомологии вредителей сахарной свеклы, была отмечена специалистами как труд добросовестный и глубокий. Работу заметили и за границей. Этот, в общем-то совершенно невинный факт, и торпедировал нашу беседу. Моя новая знакомая призналась мне, что два месяца назад получила письмо от английского энтомолога, который просил ее прислать ему оттиск ее последней статьи. Но она не ответила ему и отвечать не собирается, так как боится «сношений с иностранцами».
Я попробовал шутить по поводу «опасных иностранцев», но шутка не была принята. Тогда я напомнил ей, как высоко ценил научный интернационализм такой большой ученый как Николай Иванович Вавилов. Я даже открыл свою недавно перед тем вышедшую книгу о Вавилове и процитировал слова всеми уважаемого академика-биолога о множестве друзей во всем мире, которые вопреки чиновникам, помогли ему осуществлять его многочисленные экспедиции. [68] Нет, ничто, решительно ничто не пробивало брешь в твердокаменной позиции ученой дамы. Мы так и не завершили спора. Мне предстояло вернуться в Москву. Пришел шофер, сообщить, что машина готова, пора ехать на вокзал. Прощаясь, Ираида Васильевна однако пообещала, что завершит спор со мной специальным письмом. И действительно, через неделю после возвращения в Москву я получил из Рамони послание, которое привожу здесь почти полностью:
68
«Многократно внаших путешествиях мы могли воочию убедиться, что значит в науке интернационализм, — писал академик Н. И. Вавилов. — Достаточно, чтобы знали Вашу работу, сколько-нибудь ценили ее, достаточно Вам заблаговременно списаться — и Вы желанный гость, Вам обеспечена огромная помощь, какую только может оказать самый близкий друг». (Н. И. Вавилов: Пять континентов. М.1962).
«Не знаю, удастся ли мне преодолеть в себе это „духовное рабство“, как Вам было угодно высказаться, но система (подчеркнуто везде И. В. Поповой) моя прочная и надежная: служить интересам отечественной науки и, если мои действия могут, хотя бы на йоту препятствовать этому, то я не могу называться советским ученым… Моя переписка с учеными социалистического лагеря носит свободный дружеский характер и обходится без цензоров. [69] В трудах же, которые должны отправляться в капиталистические страны многое может быть прочитано между строк и неправильно истолковано. Нам известно много фактов из практики встреч с такими представителями, которые основной целью визитов считают отыскание у нас негативных сторон, а потом афишируют в худшем виде все то, что видели… Поэтому, решая отвечать англичанину или не отвечать, я должна думать не о себе, а о коллективе ученых, о нашем престиже в целом. У меня на этот счет, как тепрь модно говорить, логика железная и, конечно, здесь (Ваше) менторство вряд ли поможет…» [70]
69
Ошибка. Каждое международное письмо, выходящее из СССР, подвергается перлюстрации.
70
И. В. Попова: Письмо из Рамони Воронежской обл. (ВНИИСС), 8 июля 1971 г.
Письмо это в комментариях не нуждается. Могу лишь сказать: в искренности автора я не сомневаюсь.
…Управляемая наука — это любимое дитя партийного чиновника — удобная в обращении, покладистая, безотказная — имеет всего лишь один недостаток: она лишена творческого импульса. Это не значит, что управляемые ученые обязательно бездари. Есть среди них и таланты. Но чем более ярок талант, тем более томится он в навязанной ему упряжке, тем сильнее вырывается из нее. И не в личном даже свободолюбии тут причина, а в особенностях самой науки. Посредственности вырываться ни к чему. Посредственность и в наморднике себя чувствует неплохо. Но как только ученый открывает или изобретает что-то значительное, вторгается в область доселе неведомую, его охватывает странное волнение: он должен непременно узнать, что известно об этом объекте другим ученым, в других странах, что думают об этом специалисты Америки, Англии, Австралии, Албании, Аландских островов, везде… Ему становится вдруг необходимо общаться, обмениваться взглядами, сравнивать свое и чужое. В чем смысл этого странного беспокойства?
Основополагающие открытия, те, что относятся к проблемам жизни и смерти, строения вещества, и Вселенной — никогда не возникают локально. Большие идеи долго носятся в воздухе, дразня и разжигая страсти; с переменным успехом их пытаются разрешать то в одном, то в другом конце света (так было с обезболиванием, антибиотиками, сущностью света, таблицей Менделеева, расщеплением атомного ядра и другими столь же серьезными проблемами). Успех сменяется неудачей, надежда разочарованием. Этот мир поиска напоминает пересыщенный солевой раствор, где вот-вот готова начаться кристаллизация. Нужен только толчок, только случай. Момент перед кристаллизацией большого открытия наиболее напряженный. В эти дни и часы информация о том, что уже удалось сделать, а что нет, приобретает для каждого исследователя решающее значение. Скорость передвижения научной информации при этом определяет
скорость появления новых открытий и идей. Этот закон науки плодит во всем мире научные симпозиумы, конференции, конгрессы. Ученые не жалеют времени и средств для того, чтобы встречаться и обсуждать свои проблемы. По некоторым подсчетам ученый конца двадцатого столетия 70 процентов информации получает в результате непосредственных контактов, на встречах с коллегами. Свободный научный обмен стал одним из главных двигателей современной мировой науки. Он же стал контрапунктом всех бед науки советской.Советский ученый в массе своей лишен общенаучного мирового общения. В пору всемирного научного диалога мы одни остаемся безмолвными. Не совсем, не полностью, как это было при Сталине. Свежий воздух информации, общения кое-как, с трудом через затворы и засовы к нам проникает. Но скудный этот паек обрекает наиболее талантливых на прозябание, на убожество, на творчество вполнакала.
Из-за этой полузадушенности даже самые выдающиеся идеи отечественных ученых не реализуются вовремя или вообще не реализуются. Стало роковой закономерностью, что оригинальная научная мысль, посеянная в России, до созревания и стадии общественного продукта доходит, как правило, за рубежом. Научная вторичность Советского Союза, о которой писал недавно академик А. Д. Сахаров, прямое следствие несвободы научного общения.
Нет ничего удивительного, если кандидат биологических наук из Рамони Ираида Васильевна Попова или администраторы из Латышской Академии наук не замечают этого процесса, не страдают от него. Их собственные, отнюдь не сенсационные научные достижения могут до поры до времени питаться собственными соками. Но уже химик из научного городка Черноголовка, чьи открытия дают возможность человечеству прямо из воздуха, без больших энергетических затрат, получать азотные удобрения и горючее, принадлежит науке мировой. Всеми своими помыслами он связан с достижениями зарубежных лабораторий, где поиск идет в том же направлении, Не встречаться с английскими, французскими, американскими коллегами, не иметь возможности узнать об их достижениях сразу же, не демонстрировать им своих успехов — для химика из Черноголовки это мучительно. Он страдает из-за того, что его насильно превращают в научного провинциала. Об этом говорил мне Герц Ильич Лихтенштейн февральским утром 1976 года. В то утро он был здорово мрачен и подавлен: его снова (какой уже раз!) не пустили за границу. Речь шла о симпозиуме по кинетике химических процессов в Италии, но профессор Лихтенштейн не едет и в США, куда давно приглашен профессором Стенфордского научного центра Мак-Коннелом. Приглашений такого рода у него сколько угодно, но — не пускают. Крупный, с копной черных кудрей и живым добрым взглядом, сорокалетний Герц Ильич не на шутку встревожен. Еще несколько таких шлагбаумов на его творческом пути и — конец тому международному положению, которое он завоевал. Сегодня, если ученый не приезжает на конгресс, это значит, что ему нечего сказать.
Кто же не пускает профессора Лихтенштейна за границу? Как большинство советских людей, Герц Ильич достаточно вымуштрован, чтобы не открывать постороннему своих подлинных мыслей. Возможно, что в душе он клянет свое еврейство, или поносит того чиновника из иностранного отдела АН СССР, который упорно «теряет» папки с его выездным делом. Поднять глаза выше завлаб из Черноголовки не решается. И уж совсем странным покажется ему разговор о русской государственной традиции в области научного общения. Мысль о том, что принцип, по которому жителей России неохотно выпускают за рубеж — насчитывает уже несколько столетий, представляется моему собеседнику совершенно недостоверной, А между тем это именно так. В царствование Бориса Годунова (1598–1605 г.г.) за границу были посланы учиться семь юношей. Семь отпрысков старинных родов отправились в иные земли постигать науку врачевания. Семерку долго отбирали среди прочих, отсеивали, комплектовали. Надо было послать самых дельных, а главное — самых верных. И тем не менее все семеро в Россию не вернулись. Можно предполагать тому разные причины, но была одна несомненная: молодые доктора знали — второй раз их за кордон не выпустят. При Петре Первом беглецов выкрадывали и возвращали домой силком, при Екатерине — проклинали публично. Так она и идет с тех пор (а может быть и раньше началась), война государственной власти против свободолюбцев: власть не желает, чтобы ее живой двуногий инвентарь ускользал из государевых (государственных) рук, а новые и новые поколения свободолюбцев норовят прорвать кордон и уйти в бега. В 1839 году тенденцию эту отметил маркиз де Кюстин.
«В России, — писал он, — существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне кажется, лелеет тайную мечту уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег». [71]
Треть века спустя, когда законы о выезде несколько смягчились, Салтыков-Щедрин меланхолически писал:
«Реформы следуют за реформами, а русский человек по прежнему с ликующим чувством устремляется за границу и по прежнему продолжает дразнить себя усладой тамошних порядков и жизни». [72]
71
Маркиз де Кюстин: Россия в 1839 году. Изд-во политкаторжан, М. 1930, стр. 243.
72
М. Е. Салтыков-Щедрин: Полн. собр. соч… том 9, стр. 433.
Отечественные ученые сравнительно поздно ощутили потребность в международных поездках по научной надобности. Но когда такая нужда в начале 19-го века возникла, она тут же уперлась в традиционное сопротивление властей. Куда? Зачем? Даже академики, едущие ради исследовательских целей на средства Академии, разрешения покинуть пределы империи должны были испрашивать у государя. Сохранился любопытный документ, как бы мы теперь сказали, «выездное дело» действительного члена императорской Академии наук Н. Гамеля. В 1833 году он подал Николаю Первому прошение командировать его в США, чтобы познакомиться «с системой телеграфических сообщений посредством гальванического тока». Царь командировку утвердил, но в резолюции указал, что ученый может выехать не раньше, чем даст подписку, что «не посмеет употреблять в пищу человеческое мясо, как это принято в Америке». Академик расписку дал. Можно было бы отнести этот эпизод к историческим курьезам, если бы и до, и после академика Гамеля выезд ученых из России не оставался предприятием столь же тягостным и унизительным. Некоторое ослабление государственного контроля над научными поездками наступило в последнюю треть века существования империи. Но зато советская власть, едва утвердившись, вернула положение к эпохе, предшествовавшей царю Борису Годунову.