Упячка-25
Шрифт:
«Вы и в Сибирь можете поехать?»
«Без проблем».
«А в Париж?»
«И в Париж».
Эжен, подвижный, кудрявый, смуглый (он мне, в общем, понравился), поблескивающий модными золотыми очками, снова и снова заводил разговор о непостижимой русской душе. Наверное, наслушался от искусствоведов.
Тогда я повел его в сауну.
Лучшего места для душевных разговоров не найти.
При Эжене находилась кинокамера, блокнот с подозрительными записями на трех языках, карта-схема Москвы, конвертируемая валюта — ну, все то, что обычно таскает с собой небедный иностранец, находясь в такой стране, как наша. Эжен хотел как можно больше узнать о СССР, о художниках, о новых веяниях в советском искусстве. «Ваши эмигранты врут, им в последнее время ни в чем нельзя верить. — Он действительно нравился мне все больше и больше. — Они хотят подзаработать, поэтому
Разгоряченные, мы потягивали прохладное пиво, заедали чудесным копченым угрем.
Эжен восхищенно восклицал: «Неужели вы Продовольственную программу выполнили?»
«По пиву, несомненно».
«Пантелей, а зачем в бане милиция?»
Я даже не отвечал на такие вопросы. Объяснять Эжену, что каждый гражданин СССР имеет право на труд, бессмысленно. Работать надо! Чем больше выпускаем бомбардировщиков, тем чаще говорим о голубях мира. Еще бессмысленнее было объяснять Эжену, что советская милиция имеет право заставлять трудиться тех граждан, которые (и такое бывает) забывают о своем праве на труд. Во времена Генерального ловили несунов, выбиравших с производства все, что попадет под руку, сейчас людей гнали на производство, потому что вынести оттуда было уже нечего. Но чем непонятнее звучали объяснения, тем с большим интересом Эжен их выслушивал. Настоящий крутой иностранец. Галина Борисовна вполне могла доверить ему свою жизнь вместе с татушкой. Не знаю, что наговорили Эжену в пустом зале спецхрана перед «Солнцем земным» (он, разумеется, умудрился еще раз увидеть загадочное творение знаменитого советского художника П.С. Кривосудова-Трегубова), но больше всего француз жаждал увидеть Двуглавого вождя. Правда, когда мы по-настоящему углубились в беседу, нас прервали. В номер без стука вошли рослый банщик в белом халате, а с ним подтянутый милиционер. И уже при них — выразительный человек в штатском.
«Они хотят, чтобы мы здесь, в сауне, показали им документы?» — удивился Эжен.
«Нет, они хотят, чтобы именно вы, Эжен, показали им документы», — уточнил я.
Эжен обрадовался: «Они преследуют советских художников?»
«Нет, Эжен. Оно просто выявляют прогульщиков».
«Но я не прогульщик. Я иностранец».
«Тогда покажите им документы».
«Но я никогда не беру в сауну документы».
«Тогда, Эжен, вам придется поехать с милицией».
«Но зачем, зачем? — не понимал француз. — Куда я с ними поеду?»
«На ближайшую овощную базу, — вежливо пояснил человек в штатском. — Ничего особенного. Будете перебирать турнепс и морковку. — И ободряюще пояснил: — Строгий порядок особенных капиталовложений не требует, а отдачу дает большую!»
«Но я не хочу перебирать турнепс и морковку!»
В общем, я понимал Эжена. Любить женщину… понимать искусство… Да, да, это хорошо… Но он представить себе не мог, как страстно человек в штатском надеется на то, что однажды и я — П.С. Кривосудов-Трегубов — забуду дома удостоверение члена Советских художников. Несомненно, у человека в штатском было по-настоящему ох. енное гуманитарное образование. Он бы лично и бережно доставил меня на овощную базу — до выяснения обстоятельств, конечно. Правда, выяснять эти обстоятельства можно было долго, так что, удостоверение члена Союза советских художников лучше носить при себе. Я не любил запах гнилой картошки. И запах влажной морковки не любил. Это турнепс, даже долго полежав в душном хранилище, становится дряблым, как копченый угорь, но никогда по-настоящему не портится. Не зря именно турнепс был и остается любимым продуктом всех концлагерей мира.
«Вы не остановите их?» — растерянно спросил Эжен.
До него начало что-то доходить, но я покачал головой: «Не могу».
Будущий муж Галины Борисовны должен знать страну, в которой выросла его жена.
«Не желаешь честно трудиться на производстве, — мягко заметил человек в штатском, — бегаешь в рабочее время по баням, по Сандунам, будь добр, помогай сельскому хозяйству».
«Но ваше хозяйство — не мое хозяйство!»
«Обычно так говорят все, иногда с удачным акцентом».
«Да подскажите же вы им, господин Кривосудов, что я иностранец!»
Я покачал головой: «Эжен, они верят не словам, а документам». И в который раз удивился про себя: почему все эти молодые люди, приезжающие из-за бугра, так легко впадают в отчаяние? Неужели даже Галина Борисовна еще не убедила их, что физический труд — вовсе не худшее, что выпадает на нашу долю?
23
Но процесс пошел.
Пошел, пошел процесс.
4
октября 1993 года, после долгой и недоброй пресс-конференции в московском Пресс-центре, я сидел с молодым прозаиком С. на верхней террасе бара «News». Внизу танки Таманской дивизии обстреливали Белый дом. Оловянная серьга причудливой формы загадочно покачивалась под левым ухом прозаика, глаза жадно поблескивали. Он вырос в уральском селе, закончил питерский политех, долгое время бедствовал, писал поденщину для второсортных изданий, но однажды проснулся знаменитым, потому что толстый московский журнал после долгих мытарств напечатал его повесть «Мы, наверное, марсиане».Предположение прозаика (я о названии) понравилось критикам.
Чуть ли не за год до появления на ТВ смущенных, прячущих глаза друг от друга членов ГКЧП, молодой прозаик С. сумел с необыкновенной точностью описать все эти вдруг разразившиеся в СССР события.
Действительно, не марсиане ли мы?
Теперь прозаика С. держали в пророках.
Переводы на многие языки… переиздания… интервью…
На фоне кровавого московского неба медленно вспухали клубы черного дыма. Всякий раз как невидимые танки Таманской дивизии давали залп, небесный пейзаж менялся. Белый дом походил на активно разрушаемый муравейник, впрочем, далеко не каждый мог сказать, каких именно муравьев оттуда выкуривают.
24
Прозаик С. с восхищением смотрел на кровавый закат.
Невидимые танки внизу методично лупили по Белому дому.
Прозаик С. успел уже помотаться по свету, видел многое. Дымные, плюющиеся пеплом неутомимые вулканы Исландии… Арабская толпа, штурмующая горящий дворец собственного президента… Ужасные закаты над Парагваем… Но тут… наши танки… долбят… по нашему… правительству…
«Что завтра будет?» — переспросил он меня.
И рассмеялся удовлетворенно: «Ты-то, Пантелей, выкрутишься».
«И другие такие выкрутятся, — подумав, добавил он. — Любите, любите родину, она вам сторицей воздаст. Вы терпеливые, ждите. А у меня в кармане, — с наслаждением оглядел он страшное московское небо, — билет в Нью-Йорк. Завтра утром я улетаю… Если, конечно, танки за ночь не доберутся до „Шереметьева“… Прилечу в Нью-Йорк, в аэропорту Кеннеди возьму машину и поеду в ту сторону, куда она стоит носом. И ровно в двенадцать по местному времени на берегу Гудзона, или в ареа у шоссе, или у какого-нибудь кемпинга остановлю машину. Потому что в двенадцать дня у меня день рождения, мама утверждает, что родила меня именно в двенадцать… Выйду из машины и возьму чего-нибудь ледяного. Бурбон, наверное. Кусочек сахара, три дэша ангостуры, сорок миллилитров виски и чистая, чистая вода… — Он задумчиво погремел льдом в бокале, серьга в ухе оловянно поблескивала. — За всю человеческую историю не придумали ничего вкуснее бурбона… — Он опять засмеялся: — Соберись, старик! Пора понять, что в России удобнее всего жить именно вахтовым методом».
«Но ты же пророк! Ты пророк именно этой страны, ты сейчас самый желанный ее советчик!»
«Не смеши… — Он засмеялся, но уже по-другому, без особой веселости. — Мне в Москве всегда жилось туго. Я не люблю Москву. Когда я начал писать своих „марсиан“, я просто хотел срубить бабки, ничего другого. Да, срубить бабки, накосить бобов, — повторил он, не отрывая глаз от Белого дома, как подорванный броненосец, дымящего на фоне кровавого неба. — Я догадывался, чего хотят наши „марсиане“… Вот это они и получили…»
И с неожиданным подозрением посмотрел на меня:
«Разве с твоим „Солнцем земным“ было не так?»
Я неопределенно пожал плечами. Пили мы, кстати, бурбон.
«Только ты не темни, — опять засмеялся он. — Если честно, я все еще не верю в свой успех. — Он с жадным наслаждением рассматривал горящий Белый дом. — Да черт с ним, с этим Белым домом! Пусть все сожгут! Надоело. На хорошем пожарище можно отстроить что-то новое, а если выгорит только пара кварталов, придется, как всегда, отстраиваться в тесноте и в дерьме. А я хочу валяться на горячем песчаном пляже, старик, необязательно на флоридском, и хочу знать, что мой дом не сожгут, пока я валяюсь на пляже. — Он с еще большим подозрением уставился на меня. — Ты не крутись, старик, ты давай не ищи оправданий. Никогда не поверю, что ты очень много мозгов потратил на это свое „Солнце земное“. Так, думаю, шла корова, ляпнула на фанерку, а ты увидел. Теории искусства это нисколько не противоречит. Красиво получилось, спору нет, но ведь все равно говно, согласись. Высохшее, облагороженное временем и сотнями искусствоведческих монографий, но говно, говно, — весело повторил он. — Твою лепешку, старик, любая корова изобразит».